Шрифт:
Она шла по знакомой дороге, часто останавливалась, смотрела на деревья, размолодившиеся яркой зеленью. И трава на обочинах набирала силу. Все пробуждалось вокруг, тянулось к солнцу, торжество жизни над смертью было необратимым и, казалось, будет вечным. Земля отдыхала. Пели птицы, журчали ручейки. И облака, словно пуховые одеяла, медленно уплывали на запад. «Родина, вот моя родина»,— шептала сама себе Настя, и сердце ее трепетало от волнения.
А вот и деревня. Родительский дом стоял у поворота все такой же, знакомый с детства, желанный и дорогой. Вот сейчас перешагнет порог и встретится с матерью. Жива ли? Подумала так и снова заволновалась пуще прежнего. Наконец-таки она пришла, теперь вернулась, и может, навсегда.
На улице было тихо и пустынно, деревня словно бы замерла в пугающем безмолвии. Наконец переступила порог родного дома и увидела мать, обняла ее, запричитала:
— Мама, мамочка! Как я рада! Родная...
Мать лепетала бессвязно и еле слышно:
— Жива... Жива, доченька! А я уж думала... Господи, жива!..
Настя обнимала старушку и чувствовала, как по всему телу разливается радость: «Дома я, дома! Как хорошо, что мать жива! Какое это счастье!» Она снова обнимала мать, и слезы лились по щекам, но это были слезы радости, и она смахивала их ладонью и неотрывно глядела на мать.
Потом они вдвоем сидели на кухне, разговаривали, вспоминали, делились новостями. Настя рассказывала о своих мытарствах, и мать вздыхала, пугалась, охала. Вот жива ее Настя, жива, а ведь смертушка с блестящей косой в костлявых руках так долго и зловеще кружилась над ней. Несладко было и матери. Тоже могли убить, покалечить, дом поджечь. Но, слава богу, все страшные беды остались позади.
— А писем не было? — спрашивала Настя.— От братьев, а может, еще от кого?
— От сынков-то не было,— отвечала мать. — Пропали, видать, сгинули.
И она заплакала. Насте тоже было больно: было жаль и братьев, и Федора. Хотела сходить к Блиновым, еще раз расспросить все подробно.
А вдруг живой? Все может быть на этом белом свете. И мертвые воскресают, и живые гибнут. Так думала она и боялась, что Федор вдруг придет и спросит, как чтила, как берегла себя.
— О господи! — застонала она.
— Что ты, доченька, что? — Спиридоновна испугалась, обняла, перекрестила.— Чай, теперь супостаты ушли. Прогнали их, окаянных.
Потом она спросила у матери о маленьком Федоре. Ведь она, Настя, спасла мальчишку от неминуемой гибели.
— Забрали его, Настя, определили в детский дом. Увезли. И жалко было по первости. Привыкла к нему, словно к родному внуку.
Настя упала матери на грудь, замерла.
— Боюсь я, мама, боюсь,— вырвалось у нее.
— Кого же ты боишься?
Она не ответила. Боялась тени мужа. Он часто маячил перед глазами, большой и скорбный, будто бы живой. А вдруг и на самом деле он жив, что тогда? При этих мыслях страх распирал ее, пригибал, почти уничтожал. Она боялась Федора, даже мертвого. Вспоминая о нем, всегда вспоминала другого человека — немца, разведчика Пауля. Да, да, она любила Пауля, очень любила и страшно переживала, когда он так нелепо погиб. Но самое страшное, чего она сейчас боялась,— это огласки, раскрытия тайны: ведь о том, что она несет в себе ребенка, в Большом Городце еще никто, кроме нее, не знал. И все же понимала: эта тайна — пока еще ее тайна, но рано или поздно она будет раскрыта. И что тогда? Какие будут пересуды и толки?
В начале июня в Большой Городец неожиданно пришел Афиноген Чакак. Настя встретила его возле дома, бросилась к нему на шею, и такая радость, такое счастье переполняли ее в эти минуты, что она не могла вымолвить и слова. И он, пожимая ей руку, повторял одни и те же слова:
— Настенька, родная, жива?
Придя в себя, она повела гостя в дом, усадила за стол, позвала мать. Спиридоновна вышла из передней, увидев Афиногена, всплеснула руками, заохала:
— Откуда, Афиноген? Ужель с неба свалился? Живой и целый. Батюшки мои, думала, сынок нежданно-негаданно переступил порог, а это ты, Афиноген...
— Из госпиталя я, решил вот к вам заглянуть, по старому знакомству проведать.
— Так куда ж, на фронт?
— Отвоевался теперь.
— Как же так?
— Без ноги я, на протезе.
— Но ведь ноги-то при тебе. Вот с ногами сидишь.
— Это верно, что с ногами. Одна — своя, другая — казенная. — Он стукнул палкой по протезу. — Ступню оторвало, так что почти незаметно. И без палки хожу хорошо.
Спиридоновна начала греть самовар, а Настя повела гостя в переднюю, усадила на стул, спросила:
— Значит, домой?
— А куда же? Свое дело сделал. Поеду в родное село Юнгапоси. Ждут там меня — сестренка Роза, дед еще живой.
— Ты счастливый, Афиноген,— сказала Настя.— Хоть и на протезе нога, но счастливый. И невеста ждет тебя?
— Ждет девушка. Поженимся. А ты приезжай, Настя, на свадьбу. Хочешь — вместе сейчас и поедем
Настя смотрела на него с печалью. Куда она поедет, да и зачем? В такую-то даль! Афиноген заметил печаль в ее глазах, встревожился.
— Поедем, а?