Шрифт:
После ухода Игонина мы остаемся некоторое время все вместе в столовой. Все, кроме Верочки, которая вышла за ворота проводить своего жениха.
В комнате тихо, уютно. Желтая тарелка люстры под потолком до краев наполнена золотистым электрическим светом. Поблескивает полированными боками сервант. Старинные, в деревянном потемневшем футляре часы на стене, старательно двигая круглым бронзовым маятником, аккуратно отмечают мерным постукиванием маленькие одинаковые секунды уходящего времени.
— Не понял я его до конца, — говорит отец, имея в виду Игонина. — Какой-то он неопределенный. Весь как в тумане, не разглядишь в подробностях. Плохого не скажешь, но и слишком хорошее говорить опасаешься.
— А мне он нравится, — замечает мать. — Ласковый, умный.
— Ну, об уме мы пока помолчим, — останавливает ее отец. — А что касается ласковости, то ласка на словах недорого стоит. Может, парень он и в самом деле неплохой, кто знает… но уж больно покладист, податлив. Такие или изрядные хитрецы, или только вторым голосом могут петь, да и то при соответствующем разрешении… Как думаешь, Агриппина?
Тетя Груня упорно занимает позицию выжидания. Она вообще не любит спешить с высказываниями о малознакомых людях.
— Торопишься, слишком торопишься, — говорит она отцу. — Надо оглядеться… время есть. Человек не игрушка — всего сразу не общупаешь. Он каждый день по-разному дышит. Да и к Верочке не мешало бы прислушаться. Ей с ним жить, а не нам.
— Верочка Верочкой, а нам свое представление о человеке сделать надо, — горячится отец.
— А если любит она? Жить без него не может? — не поддается тетя Груня. — Что ей тогда до твоего представления?
— Любить никто не запрещает. Люби на здоровье. А вот чтобы ошибки в жизни не получилось — наша забота.
В столовую возвращается Верочка. Оглядывает нас сияющими синими глазами, пытается угадать, что мы говорили, что решали без нее.
— Валентин в восторге от всех вас, — восклицает она. — Говорит, какие прекрасные люди! Простые, мудрые, сердечные.
— Да, говорить он умеет, — иронически замечает отец, но по его лицу видно, что слова Игонина приятны ему. Довольны и мать с тетей Груней. Стрелы московского инженера ложатся точно в цель. Всегда и во всем человек слишком уязвимая мишень для лести. Даже особенного мастерства не надо, чтобы попасть в эту удобную мишень.
— Он и вообще прекрасный человек! — снова восклицает Верочка.
День второй
(25 апреля. Среда)
Просыпаюсь я от отчаянного звона будильника. Открываю глаза и вижу, что снова (в который уже раз!) возвращаюсь из мира пустоты, молчания и небытия в мир утренней свежести и голубизны, черных обнаженных деревьев за раскрытым окном, запахов земли, птичьих голосов. Вчера ночью я на несколько часов покидал этот единственный для меня мир, устав разгадывать и воспринимать его нескончаемые тайны.
Будильник на столе показывает половину восьмого. Торопливо делаю зарядку (улица за раскрытом окном зовет, притягивает меня к себе облитыми солнцем деревьями, синим небом, дорогой, уходящим вдаль простором), умываюсь в ванной и иду на кухню. В доме тихо, пусто, только мать, как всегда, возится у плиты — готовит завтрак.
Времени у меня в обрез, и я тороплюсь. Выпиваю на ходу чашку топленого молока и выскакиваю за дверь.
Улица встречает меня прекрасной погодой. В синем чистом небе сверкает еще не жаркое, по-утреннему приветливое солнце. Земля, обновленная после вчерашнего дождя, слегка дымится. Пробившаяся сквозь ее однообразную черноту молодая травка стала заметнее и зеленее — должно быть, росла всю ночь, торопилась, когда мы все спали.
На повороте тропинки, возле спуска к Юрюзани, меня встречает Витек. Мы приветствуем друг друга (есть особенный смысл в приветствии, когда вокруг солнечное многообещающее утро!) и вместе спускаемся к висячему мосту. Впереди, как на протянутой раскрытой ладони, раскинулся Каменск. Крыши домов, проемы направленных к площади улиц, дымящиеся трубы металлического завода подернуты голубой, струящейся на солнце дымкой.
— По литературе подготовился? — спрашивает меня Витек.
— Не успел, — говорю я.
— Тебя могут спросить сегодня.
— Ты так думаешь?
— Чувствую.
— Я тоже чувствую… Может, пронесет?
— Вряд ли. Если двое чувствуют, то так и будет. Верная примета.
— Ничего. Наболтаю, что-нибудь. Не в первый раз.
Витек завистливо вздыхает.
— Тебе хорошо… ты сумеешь. Если бы я мог говорить, как ты, — никогда бы не учил.
— Книги надо читать, — улыбаюсь я. — Весьма полезное занятие.
— Неинтересно, — морщится Витек. — Скучно.
Витек начисто лишен способности воспринимать отвлеченное, условное. Книга для него мертва. Таким же мертвым и бессмысленным ему кажется всякое философствование на общие, слишком отдаленные, а потому и ненужные, по его мнению, темы. Витьку нужен живой наглядный пример, который он мог бы воспринимать всеми своими пятью чувствами. Здесь он воистину силен и способен уловить такое, что не заметят, не поймут другие. Он, как и дикарь, оказавшийся вследствие какого-то недоразумения в мире цивилизации.