Никитин Алексей
Шрифт:
За нами сверху следят заинтересованно, мы им небезразличны. Наши просьбы исполняются рано или поздно. Мы долго и многословно просим высшие силы о какой-то чепухе, а потом, получив ее, глядим растерянно, не понимая, зачем она нужна и что теперь с ней делать. И даже если мы не просим ничего, если живем, упрямо добиваясь каждой мелочи только собственной хитростью, настойчивостью и силой, все равно на нас глядят с легкой иронией, как на молодого и неопытного кота, затеявшего на глазах у всех охоту на голубя. Замысел равен просьбе, и однажды кот получит своего голубя. Не сразу, но получит. А потом будет долго отплевываться от пуха и перьев, забивших рот, заклеивших глаза, облепивших всю его ошалевшую от неожиданной удачи кошачью морду. Отмывшись, отчистив усы и нос от рваных голубиных потрохов, молодой кот вдруг спросит себя, а стоило ли это странное удовольствие потраченных сил, тех часов, что он провел в пыли под солнцем и в грязи под дождем. Ведь дома, в миске, ждал его, плавая в соку, кусок куриной печени. Да, за время охоты печенка слегка подсохла, но она там была. Она есть и будет до скончания кошачьих времен. «Так стоило ли?» – спросит кот. Ладно, кот, может быть, и не спросит… Но Алабама себя спрашивал. И не мог избавиться от чувства, что там над ним смеются.
Свою жизнь он строил так, чтобы не иметь ничего общего ни с этой властью, ни с этим государством – он понял о них все, что нужно было понять, еще в детстве, и больше ничего знать не желал. Возможно, существуют страны, где ему бы это удалось, но нашей в том счастливом списке точно нет. Едва Алабама решил, что наконец свободен и независим, как тут же выяснилось, что на самом деле он безвылазно увяз в болоте. И как теперь ему выбираться – не скажет никто.
Отца Алабама не помнил, тот исчез перед войной, оставив сыну русско-татарскую фамилию, ген азиатской невозмутимости и казахское отчество. Расспросить о нем было некого, потому что мать Алабамы, Элла Адлер, умерла от воспаления легких в декабре сорок первого года, через несколько месяцев после высылки херсонских немцев в Казахстан. Алабама привык думать, что немецкое имя, а с ним в комплекте точность и упрямство, достались ему от матери. Еще неполные полгода он прожил у ее родственников, Адлеров, в Ерментау, а потом Алабаму отдали в Акмолинский детский дом. За эти недолгие месяцы Адлеры успели сделать для него всего две, но очень важные вещи. Терять им было нечего, хуже голода и выживания на грани смерти посреди голой, насквозь промерзшей степи где-то у черта на рогах, на краю света, быть ничего уже не могло, и Адлеры не молчали, они яростно проклинали большевиков и вообще Россию с ее безумным коммунизмом. Алабама получил ответы на вопросы, которые и задать тогда толком еще не мог. Он получил их авансом, заранее, на много лет вперед. А кроме того, совсем уже случайно, его дядюшка Вилли, в прошлой жизни, до депортации, – дирижер небольшого хора, заметил у племянника музыкальный слух и успел немного позаниматься с ним вокалом. Странно и невозможно звучали старые немецкие гимны на окраине Ерментау, в их ссыльной конуре, лишь самую малость отличавшейся от большой собачей будки.
– Фриц, – обнял Алабаму дядя Вилли перед тем, как посадить его на грузовую попутку и отправить в Акмолинск, – обещай всем говорить, что ты хорошо поешь. Обязательно запишись в хор. У тебя фамилия не наша, может быть, хоть так ты вырвешься из этого ада.
Добрый Вилли не сомневался, что в детском доме будет хор. Разве может быть детский дом без хора?.. Когда рушится привычная жизнь, человеку тяжело поверить, что она рушится полностью и без остатка. И даже когда все ясно, когда надежды нет, он продолжает верить, что катастрофа локальна и у нее есть границы, что хоть у кого-то другого жизнь сложится лучше. Не может же быть плохо всем и всюду. Это просто невозможно! Возможно…
О пяти годах, проведенных в детском доме, Алабама не рассказывал никому, да и сам старался о них не вспоминать. Ежедневные кровавые драки за тушенку, за хлеб, за мерзкую баланду, которую там называли первым блюдом, не стоили его воспоминаний. Вяло и лениво их пытались чему-то обучать, но едва сумели научить писать. Никакого хора в детском доме, конечно же, не было.
После седьмого класса Алабама уехал в Алма-Ату и никогда больше не возвращался в безрадостный двухэтажный деревянный город неистовых самумов, который по случайности стал городом его детства. Алабама постарался забыть Акмолинск навсегда, и это ему почти удалось. Только воспоминания о невероятных, не виданных никогда больше, песчаных бурях в полнеба не оставляли его даже десятилетия спустя. И если ему вдруг снился Акмолинск, то всякий раз этот сон заканчивался мгновениями глухой тяжелой тишины. Следом за ними шквал песка и пыли обрушивался на него, выдавливая воздух из легких, затмевая солнце, стремясь оборвать тонкую нить сознания.
Песчаный сон неизменно предвещал тяжелый день, полный сложных и мутных дел, которые требовали от Алабамы предельной концентрации. Каждое из них в любой момент могло выйти из-под контроля, вырваться из-под его власти и вдребезги разнести небольшое, отлично налаженное и безупречно работающее предприятие – его парк «Победа». Поэтому если ночью ему снилась буря, то утром Алабама объявлял выходной. Он, как всегда, приходил в парк, но приходил отдыхать. В эти дни он занимался только пустяками, не признавая ничего важного и срочного. Алабама вызывал Каринку, он любил, чтобы она была с ним с самого утра, – она и Боря Торпеда. А если вдруг возникало что-то совсем уж неотложное, то Алабама поручал это Торпеде.
Торпеду ему навязал начальник Днепровского ОВД полковник Бубен. Считалось, что Боря у них для связи. Они это так и называли – стучать в бубен. Конечно, Боря передавал Бубну намного больше, чем поручал ему Алабама, Алабама это чувствовал, в таких вещах он не ошибался.
Он начал фарцевать в парке «Победа» пять лет назад. Гостиницу «Братислава» тогда еще только строили, но Алабама все рассчитал точно, и когда к Олимпиаде «Братиславу» открыли, попутно вылизав и прилегающие кварталы, парк немедленно превратился из глухой спальной окраины в живое и многолюдное место. Сюда стали приезжать семьями со всего левого берега, и сплетенная Алабамой к этому времени сеть фарцовщиков заработала в полную мощность.
Алабама поставил в парке только своих ребят и всем им, кроме Марика Гронадера, неплохо знавшего английский и немецкий, белозубого, дружелюбного и обаятельного, как Хамфри Богарт, запретил появляться возле «Братиславы». Ни к чему было лишний раз злить милицию и КГБ. С фирмачами встречался Марик, и только он. Марик никогда не торговал, и потому его было сложнее обвинить в спекуляции, считалось, что покупает он исключительно для себя. На самом деле, конечно, для Алабамы.
Даже Алабама появлялся в «Братиславе» редко и ни в коем случае не по делам, хотя с директором гостиницы он был знаком, и если было нужно, то свободный номер для его гостей находился всегда. Первое время деловые встречи Алабама проводил в «Олимпиаде-80» – ему нравился этот ресторан после ремонта, но все же что-то мешало ему чувствовать себя там спокойно и уверенно. Да и до парка было далековато. Пришлось пробить через трест столовых открытие еще одного кафе в парке, подальше от людных аллей. Так появилась «Конвалия». Вот туда и потянулись для разговоров с Алабамой бомбилы-одиночки, доверенные люди киевских заведующих базами и курьеры кавказских цеховиков с образцами. С местными Алабама старался не работать, чтобы лишний раз не рисковать.
Это были сказочные времена. Ему почти не мешали, а о готовящихся милицейских рейдах аккуратно предупреждал свой человек в отделе внутренних дел. Впрочем, и рейдов было немного, ведь парк «Победа» – это не Крещатик. Пока на Кресте лютовал лейтенант Житний, пока тамошнюю фарцу мели без разбора, пока из валютных баров «Руси», «Днепра» и «Лыбеди» частой сетью вылавливали всех, от сопливых гамщиков до опытных штальманов, Алабама спокойно зарабатывал на тихой киевской окраине. Он всегда знал, что главное в работе – это стабильность, и потому нельзя рассчитывать на капризных фирмачей: сегодня они есть, завтра их нет, а парк должен работать каждый день без перебоев. Поэтому Алабама придирчиво и внимательно выбирал постоянных партнеров. На это он потратил примерно год – отбраковал бакинцев и батумцев, выставил из парка один за другим сразу три цыганских табора и остановился на двух подпольных семейных предприятиях из Еревана. Восканяны шили туфли под Италию и Германию, а Микаэляны строчили джинсы и куртки любимых народом американских марок. Обувь армяне делали очень неплохую, в другой жизни и в другой стране на ней не стыдно было бы ставить собственную фамилию и не прятаться под марками Gabor и Tamaris. А вот самострок с лейблами Lee, Wrangler и Levi’s от оригиналов отличался заметно. Хотя что значит заметно? Кому-то заметно, а кому-то и думать об этом неинтересно. Всех ли интересуют идеальная форма шва, длина стежка и безупречная линия строчки на штанах? Алабаму устраивало, что армяне работали осторожно и аккуратно, а остальное… В настоящих джинсах, если посмотреть внимательно, тоже полно брака.