Шрифт:
И конечно, они не могли уже вскоре не раскаяться, что взвалили на себя ношу более тяжкую, чем казалось им вначале. Поскольку в их доме имелась всего одна общая комната и один чулан, Райзеру отвели для сна именно эту комнату, и всякий раз по утрам, входя в нее, они бывали поражены непривычным видом, нарушавшим их душевный покой. Антон очень скоро заметил это, и сама мысль, что он стал для кого-то обузой, сделалась ему столь несносна и мучительна, что порой он не решался и кашлянуть, когда по взглядам своих благодетелей догадывался, что он им в тягость. Ведь ему нужно было куда-то сложить свои скудные пожитки, но где бы он их ни поместил, порядок отчасти нарушался, поскольку каждое местечко в доме уже имело свое твердое назначение. Выбраться из этого тягостного положения казалось ему невозможным. И это на долгие часы погружало его в несказанную тоску, которую он еще не мог себе объяснить и относил ее за счет неудобства нового места.
На самом деле его тяжко угнетала именно унизительная мысль, что он обременяет своих хозяев. В родительском доме или у шляпника Лобенштайна он тоже видел мало радости, но там он все же имел известные права. Как-никак, то были его родители, а у шляпника он работал. А здесь даже стул, на котором он сидел, был предоставлен ему благодеянием. Пусть задумаются об этом все, кто собирается облагодетельствовать кого-либо, и хорошенько поразмыслят, не причинит ли их несомненно добродетельное решение одни лишь муки тому, кто оказался в нужде.
Год, проведенный Райзером в доме гобоиста, изобиловал часами и минутами, несчастнейшими в его жизни, хотя окружающим Райзер представлялся баловнем судьбы.
Райзер, вероятно, мог бы сделать свое существование более сносным, обладай он свойством иных молодых людей, которое зовется искательством. Правда, искательность в человеке предполагает известную уверенность в себе, но этой способности его лишили еще в раннем детстве. Чтобы искать чьей-то благосклонности, нужно быть уверенным, что ты вообще можешь кому-то нравиться. Научить Райзера верить в себя могла бы чья-то упреждающая доброта, только она внушила бы ему смелость добиваться любви окружающих. Он же, стоило ему уловить легкую тень недовольства на чужом лице, сразу терял надежду снискать не только любовь, но и простое уважение. И оттого ему стоило чрезвычайных усилий добиваться внимания людей, когда он не знал, как они воспримут его настойчивость.
Тетка его не раз предрекала, что без толики искательства он в жизни далеко не уйдет. Она учила его, как следует вести себя с госпожой Фильтер: «Любезная госпожа Фильтер, будьте мне матерью, ведь ни отца, ни матери у меня нет, а уж я буду любить вас как родную мать». Но ничего подобного Райзер из себя выдавить не мог – слишком нелепо прозвучали бы эти слова в его устах. Ничье доброе отношение не побуждало его к таким ласковым речам, а собственный язык был недостаточно гибок. Оттого он и не мог последовать совету тетки. Когда чувства переполняли его сердце, слова для их выражения находились сами собой, но языку утонченной любезности он не был обучен. То, что принято называть искательством, у него превратилось бы в раболепие.
Между тем приближалась конфирмация, день, когда Райзеру предстояло во всеуслышание подтвердить свое вероисповедание, и это давало обильную пищу его тщеславию. Он воображал огромное стечение народа, себя как первого ученика, вызванного отвечать за всех и приковавшего взоры толпы голосом, осанкой и выражением лица. Наконец заветный день настал, Райзер, проснулся словно какой-нибудь римский полководец в день предстоящего триумфа. Его кузен, изготовитель париков по ремеслу, взбил ему волосы, он нарядился в голубоватый кафтан и черную сорочку, чтобы как можно более походить на священника.
Но как триумф великих полководцев иногда отравляли унизительные случайности, лишавшие героя доброй половины наслаждения, так произошло и с Райзером в день его славы и торжества. Как раз в тот день он должен был впервые бесплатно обедать у алтарника, а назавтра – ужинать у бедного сапожника. И хотя алтарник был человеком добросердечнейшим и даже рассказал Райзеру историю своей жизни, как он сам бедным школяром пел в хоре, но уже в семнадцать лет сменил голубое облачение на черное, жена его оказалась воплощением зависти и злобы, от ее косых взглядов кусок застревал у Райзера в горле. Правда, в первый день она еще держала себя в узде, но и того оказалось довольно, чтобы Райзер, хоть и не догадываясь о причине, побрел в церковь с упавшим сердцем и радости задолго предвкушаемого дня вкусил лишь наполовину. И вот теперь он должен был в церкви клятвенно подтвердить свое вероисповедание.
Когда он размышлял об этом, ему вспомнился давний рассказ отца, как тот проходил присягу при поступлении на службу, оставаясь при этом отнюдь не равнодушным, – Райзер же по пути в церковь, где ему предстояло принести клятву веры, находил в себе одно безразличие. На уроках катехизиса он усвоил самое высокое понятие об этом обряде и горько упрекал себя за черствость. Он всячески старался принудить себя оставить равнодушие и проникнуться волнением ввиду предстоящего важного события, негодовал на себя за черствость, однако косые взгляды жены алтарника уже прогнали все теплые и приятные чувства из его груди.
Да он и не мог по-настоящему радоваться, поскольку рядом не было близкого человека, который разделил бы его радость, а вечером ему вновь предстояло есть за чужим столом. Когда он вошел в церковь, приблизился к алтарю и поднялся на видное место, его фантазия вновь несколько ожила, но все было далеко не так, как он рисовал себе прежде. Вдобавок самое важное и торжественное – оглашение от имени всех остальных Символа веры – выпало совершить не ему, а ведь он уже много дней упражнял для этого свою мимику, осанку и голос.