Шрифт:
Для Гапона, который прежде несколько раз сам думал о снятии сана, это решение оказалось очень болезненным. «Потеря рясы трагически сгубила Гапона», — писал Стечькин три года спустя после гибели бывшего «отца Георгия». Харизматический проповедник превратился в «человека в пиджаке, к которому не подойдет под благословение ни рабочий, ни набожная высокопоставленная дама». Сам Гапон признавался А. Грибовскому: «Ах, если бы вы знали, сколько я потерял после того, как перестал быть священником. Я стал как Самсон, у которого отрезали волосы».
Но в январе 1905 года Гапон не был еще для своей паствы «человеком в пиджаке». Для большинства все еще был «батюшкой», пророком, героем. И решения Синода, и его увещевания значили так же мало, как примирительные заявления Трепова и Коковцова, сопровождавшиеся нелепыми арестами.
Казенная пресса (причем не петербургская, а московская) пыталась бороться с популярностью Гапона с помощью «сбросов компромата» самого грубого толка. «Московские ведомости» за 24 января перепечатали пассаж из «Отчета Приюта Синего Креста» за 1902 год, в котором поминалась воспитанница Уздалева. В той же статье со ссылкой на газету «Deutsch» (№ 18) утверждалось, что «Гапона уже в 16 лет вынуждены были исключить из семинарии за его сношения с женщинами. Молодой человек поступил тогда писцом в статистическую управу Полтавского земства. Горячая восточная кровь (автор предполагает, что Гапон из крещеных евреев) сблизила его с красивою молодою нигилисткой, тоже еврейкой, внушившей ему мысль привести народ к революции окольными путями, в рясе священника и под маской патриота. Благодаря протекции либерального превосходительства „раскаявшийся“ Гапон снова был принят в семинарию…». Все это писал в немецкой газете явно какой-то русский правительственный агент, что-то слышавший о настоящих подробностях биографии Гапона, которые он трансформировал в желательном для своих заказчиков направлении. Наконец, сообщалось, что якобы одна из заключенных пересыльной тюрьмы подавала жалобу на соблазнившего и обрюхатившего ее отца Георгия [34] .
34
Эти сведения внимательно читал Ленин в Женеве — и делал из газеты выписки. Его резюме такое: «Рыжий урод!» К кому это относится — к Гапону или автору статьи? И если к Гапону, то чего здесь больше — высоконравственного негодования или восхищения приписываемым вождю 9 января жизнелюбием? И почему, кстати, «рыжий»?
Переходя от этих пикантностей к политике, публицист Н. Михайлов констатировал: «За два дня у большинства городского населения исчезли симпатии к демократическому движению. И это все-таки заслуга Гапона, хотя и не желательная ему. Теперь этот Мефистофель в рясе навсегда кончил свою роль».
Кажется, что журналист находился где-то в другой Вселенной. Верил ли он сам в свои слова?
Нельзя сказать, что в высшем руководстве страны не было людей, которые понимали всю недостаточность предпринимаемых мер, и практических, и пропагандистских, или что голос этих людей был совсем не слышен.
Александр Сергеевич Ермолов, министр земледелия и государственных имуществ, в своем дневнике так передает свой разговор с Николаем II 15 января:
«Государь. Я смерти не боюсь, верю в промысел Божий, но знаю, что не имею права рисковать своей жизнью.
<Ермолов> Да, не имеете права рисковать, не должны рисковать, но вам необходимо подумать о том, на каких началах самодержавное правление ваше должно найти свою опору. На одну вооруженную силу, на одни войска вам опираться нельзя. 9 января войска выполнили тяжелую выпавшую на их долю задачу — стрелять в беззащитную толпу. Волнения, происходившие в Петербурге, теперь перекинулись в большую часть городов России. И везде приходится усмирять их вооруженною силою. Покуда это еще удается, и войска исполняют свой долг, но, во-первых, что придется делать тогда, когда беспорядки из городов перейдут в селения, когда поднимутся крестьяне, когда начнется резня в деревнях — какими силами и какими войсками усмирять тогда эту новую пугачевщину, которая разольется по всей земле, а во-вторых, ваше величество, можно ли быть уверенным, что войска, которые слушались своих офицеров и стреляли в народ, но которые вышли из этого же самого народа, которые даже теперь находятся в постоянном общении с населением, которые слышали вопли и проклятия, к ним обращенные со стороны их жертв, — при повторении подобных случаев поступят так же?»
Ермолов критикует правительство за то, что оно не шло навстречу рабочим, а «в то же время устраивались собрания фабрикантов и их мнения принимали в расчет». Что до самого рокового дня, то вот что говорит царю его министр: «Я не знаю, можно ли было вашему величеству выйти к этой толпе, но я думаю, что ее заявления должны были быть заблаговременно выслушаны и рассмотрены, и быть может, вашему величеству можно было бы заранее объявить, что Вы примете депутацию от рабочих… К сожалению, таких предупредительных мер принято не было, и роковые события произошли. Но нужно, чтобы Ваше величество в той или иной форме обратились к народу со своим царским словом…»
И Николай не обрывает Ермолова, не возмущается его дерзостью, даже не спорит с ним — нет, он смиренно отвечает, что да, у него уже заготовлено несколько «проектов таких манифестов»…
Ермолов говорит о том, что по городу ходят барышни, собирают деньги в пользу пострадавших 9 января, что и он сам, если бы к нему обратились, что-то дал бы, что правительство, ради своей репутации, должно выделить средства искалеченным и семьям, потерявшим кормильцев. Ведь большая часть пострадавших — не злоумышленники, а верноподданные, не знавшие, кто и зачем их ведет ко дворцу (такова — напомним — официальная версия).
И Николай соглашается. Выделили — 50 тысяч [35] .
Но Ермолов еще не закончил. Одна из причин трагедии — в том, что в России «по существу правительства нет, а есть отдельные министры, между которыми, как по клеточкам, поделено государственное управление. Каждый из нас знает свою часть, но что делают остальные министры, иногда даже в области совершенно однородных дел, мы не знаем и не имеем никакой возможности узнать».
И тут Николай соглашается. Он признает, что надо регулярно устраивать совещания министров. Такие совещания действительно становятся регулярными — а значит, статус председателя Совета министров, первоприсутствующего на таких совещаниях, резко возрастает. Витте, предусмотрительно умывший руки, оказывается бенефициантом катастрофы.
35
Еще 25 тысяч рублей выделила городская дума. Обсуждение вопроса сопровождалось весьма крамольными речами некоторых депутатов.
Ермолову, однако, все мало. Он начинает издалека, ведет речь осторожнее некуда — и вот наконец произносит роковые слова: «…Необходимость привлечения к участию в законодательной работе представителей населения».
Казалось бы — всё, весна закончена, начались треповские морозы, а эти либералы все не унимаются! Николай, однако, растерян настолько, что и тут не спорит, а просит Ермолова изложить свои предположения письменно. И тот в строго засекреченном письме призывает Николая созвать Всенародную земскую думу. Это не Гапон, не члены Вольного экономического общества, не редакторы газет, это министр пишет царю! «Существует опасение, что в собрании этих представителей могут подняться голоса о коренном изменении вековых устоев русской жизни, об ограничении царской власти, о конституции; что Земский Собор может превратиться в учредительное собрание…» Нет, нет, уверяет Ермолов — «эти единичные голоса будут заглушены огромным большинством, верным народным преданиям». Прекраснодушие или тонкое коварство? Буквально следующая фраза: «Когда назреет время, жалует русский царь своему народу и конституцию». Вот до чего мы тихой сапой договорились. Понимал ли Ермолов, как быстро настанет это время? Предполагал ли он, что всего через девять месяцев и конституции — «куцей», но конституции — окажется мало для прекращения смуты?