Шрифт:
«Да не разъединит человек то, что Господь соединил!» — говорит Предвечный. Но возникает вопрос, зачем же Предвечный соединил морского бродягу и боязливую крестьянку? Зачем Он сделал из меня писательницу, а из него — искателя приключений, мотылька, легкокрылую птицу, которая не может даже на минуту сесть на землю, чтобы присмотреть за кипящим молоком. Каждый из нас исполнил свое предназначение. Но если у той семейной пары, которую мы составляли, все пошло вкривь и вкось, чья это вина?
Возможно, моя. Наверное, все же моя. Муж мой не был мотыльком, он был воздушным змеем, который носится по воле ветров, прекрасным красно-голубым воздушным змеем, от которого я, зачарованная и испуганная, не могла отвести глаз, в то время как он улетал от меня все выше и выше, уносился все дальше и дальше, исчезал в облаках, растворялся в солнечном сиянии, пропадал, но в руках у меня была державшая его веревка… Бог доверил мне держать ее. А я отпустила.
Меня гложут подозрения. Например, зачем я все это пишу? Писатели вовсе не святые, уж не пустилась ли я в очередное «упражнение в стиле»? Я так до сих пор и не поняла, возможно ли для меня описание любви, той страсти, которую испытывают друг к другу взрослый мужчина и взрослая женщина? Я писала о тщеславии и желании, о ненависти и преступлении, о бесстрашии, скупости, отцовской любви к дочери, сыновней любви, но могу ли я писать о супружеской любви?
Я вдруг начинаю в этом сомневаться: что, если страдания, которые я испытываю, несколько преувеличены? Я не придумываю то, что переживаю, но могу спокойно увеличить масштаб переживаемого: «Ты всегда все преувеличиваешь, бедная девочка!» — говаривал мой батюшка, когда мне было десять лет от роду — будучи военным по призванию, он не очень-то жаловал романтические натуры…
Уж не до того ли я дошла, этакая невозможная «писательница», что специально разрушила нашу семейную жизнь, чтобы только получить возможность пострадать и испытать новые ощущения? Кто знает, уж не интересовал ли меня мой муж лишь в той степени, в которой я «могла извлечь из него что-либо для литературных опытов»?
В моей искренности убеждают лишь слезы. Это настоящие слезы, а не литературные. Не слезы, а море слез. Соленый прилив накрывает меня с головой, когда мужчина моей жизни, «двух третей моей жизни», начинает вдруг требовать через своего адвоката, чтобы я ему вернула вещи, которых я в глаза не видела, или когда я неожиданно узнаю, что, в то время когда, как мне казалось, наша семейная жизнь начинала налаживаться, когда моя птица-лира (несмотря на его любовное гнездышко на стороне и полеты с Другой в незнакомые дали) начинала уделять мне больше внимания, когда мне казалось, что мой Чеширский кот (несмотря на пустые глаза и блуждающую улыбку) начинал прибавлять в осязаемости, он, как выяснялось, купил в совместную собственность с Другой загородный дом. В неделимую собственность. Далеко от Комбрайя, от Прованса, далеко от нас всех. И когда все это было? В последнее время? Нисколечко! Не угадали — четыре года назад! Загородный дом в совместное владение четыре года назад… В то время, когда он писал мне пылкие послания: «Я никогда не переставал любить тебя, думать о тебе, поддерживать тебя, ты мне всегда была нужна. I still need you and want you to be mine». Я хочу, чтобы ты всегда была моей… Наверное, в их доме!
Я рыдаю, растворяюсь в слезах, разлагаюсь, плавлюсь; эти слезы и те таблетки, которыми меня пичкают целыми днями, кажутся мне достаточными доказательствами моей искренности. А если к этому подлинному горю примешивается некое писательское любопытство (желание, например, «разложить» изменника на бумаге, для того чтобы свести с ним счеты), то горе от этого меньше не становится.
Ну вот, писательские грехи отпущены. А женские? Чего ищет женщина в этом «показательном раздевании»? Мне временами начинает казаться, что я делаю все это, чтобы обрести вновь ускользающий от меня образ, прекрасный образ нашей пары — он и я; я ищу доказательства, что пара эта действительно существовала, что я ее не выдумала. Совсем как моя подруга-фотограф, которую бросил муж, в то время когда она готовила к изданию книгу о надгробных надписях, о тех строчках, что пишут родственники в мраморных медальонах на могильных плитах или в эпитафиях. Не откладывая, она воспользовалась клише с надписью «оплакиваемому супругу», заменила в ней фотографию почившего на фото ушедшего, а затем, увеличив коллаж, повесила его в комнате над камином. «Пусть, все-таки, гости знают, — говорила она с натянутой улыбкой, — что мужчина тут существовал!». То, что, будучи фотографом, она сделала с фотографией, я проделаю со словом, раз уж я писательница, и что делать, если произведение «не станет образцом хорошего вкуса»! Я тоже могу воспользоваться своим правом и вспомнить, что мужчина «тут» тоже был и что была женщина, которая его любила. Что была семья, и что эта семья, несмотря на все свои несовершенства, существовала…
И если из осторожности, из опасений, что не смогу более от него избавиться, я не вызываю тень того, кого «оплакиваю», то свою собственную тень я призываю постоянно, тень той влюбленной женщины, которая жила рядом с ним, которой я стала благодаря ему, из-за него — я была студенткой, молодой женой, зрелой женщиной нежной матерью, — я хочу вновь встретиться с той, которая любила. Я «перелопачиваю» собственную память, выворачиваю наизнанку произнесенные фразы, как выворачиваю наружу содержимое карманов и стенных шкафов; под тем предлогом, что в них надо «все привести в порядок», я начинаю ласкать платья, которые носила тогда, когда нравилась ему, длинную юбку из муаровой тафты, в которой я была на обручении, бело-розовое пышное свадебное платье… У меня вновь проходят перед глазами те зимние вечера, когда мы вдвоем встречали Рождество, эти ужины «младых лет», когда мы с ним оставались наедине, а в соседних комнатах спали дети. Я накрывала праздничный стол только для нас двоих: атласная тафта, орхидеи, душистые свечи. Он надевал смокинг, я — наряд, в котором была на обручении, и очень гордилась, что нисколько с тех пор не потолстела и не изменилась. Он открывал шампанское, церемонно наполнял мой бокал, мы делали вид, что только что познакомились, что это наша первая встреча; но вечер, начатый с такой торжественностью, заканчивался всегда на ковре среди смятой перламутровой тафты…
Я вытащила из шкафа платья, в которые больше не влезаю; разложив на своей огромной постели, я ласкаю их взглядом и прикосновениями. На шею я надела черную жемчужину, на палец — кольцо с изумрудом и обручальное кольцо белого золота, которое по этому случаю извлекла из его саркофага. Потом я стала перечитывать старые письма: «Ты самая трогательная, самая настоящая, самая глубокая…» Всеми возможными способами я стараюсь вернуть себе образ той, не существующей уже сейчас женщины, которую он некогда желал настолько, что она могла подумать, будто любима, и когда на мгновение обманутая влюбленная уступает место влюбленной счастливой, мне начинает казаться, что я его никогда не забуду, — к сожалению и к счастью…
Как, однако, трогательно звучит «я его никогда не забуду!»: не ново, конечно, зато правда. «Хочу, чтоб роза на кусте опять цвела, а мой любимый, как и встарь, любил меня, любил меня…» — публика рыдает. Это беспроигрышный вариант, беспроигрышный на все сто процентов: как только зазвучала элегическая нота, защитники малодостойного дела могут собирать свои портфели. В этом преимущество этой истории: злой дух быстро-быстро ретируется, и его не интересует, что будет дальше. А «дальше»-то, между прочим, есть и будет, хорошим оно будет или не настолько — вот что остается выяснить!
Можно, конечно, не очень-то присматриваясь, обвинить себя самое в совершении греха бесстыдства, а то другие будут тут как тут со своими обвинениями. Что тут выискивать? Можно, например, разглядеть под маской влюбленной женщины скрытую гордячку. Как же без гордости? С самого начала все это вдовство мне самой кажется несколько наигранным, я невольно обвиняю себя в позерстве: ах, эти черные одежды, вуаль, затворничество — как все благородно! И как удобно, кстати! Гораздо проще примеривать на себя неутешную «вдову», «затворницу», чем тупо стараться снова включиться в жизнь: искать, кто бы тебя утешил, помог — в пятьдесят годков это не так-то просто, мало найдется охотников…