Шрифт:
— А, — фанатичные глаза Катона расширились, — ты путаешь две разные вещи. Клавдия оправдали не из-за толпы, а потому, что присяжные были подкуплены. Для борьбы с подкупом присяжных есть простое средство, и я его намерен применить.
— Что ты имеешь в виду?
— Я собираюсь предложить на рассмотрение Сената новый закон. Согласно ему все присяжные, не являющиеся сенаторами, будут лишены иммунитета от преследования за подкуп.
Цицерон схватился за голову.
— Ты не можешь этого сделать!
— Почему нет?
— Потому что это будет выглядеть как атака Сената на народ.
— Ничего подобного. Это атака Сената на нечестность и коррупцию.
— Может быть, ты и прав, но в политике подчас важнее то, как выглядит та или иная инициатива, а не то, что она значит.
— Тогда надо менять политику.
— Умоляю тебя, не делай этого хотя бы сейчас — хватит нам всего остального.
— Никогда не рано исправлять плохое.
— Послушай меня, Катон. Твоя твердость ни с чем не сравнима, однако она уничтожает твою способность разумно мыслить, и, если ты будешь продолжать в таком же духе, твои благородные намерения уничтожат твою страну.
— Пусть лучше она будет уничтожена, чем превратится в коррумпированную монархию.
— Но Помпей не хочет быть монархом. Он распустил свою армию. Все, чего он хочет, — это совместная работа с Сенатом, а все, что он получает, — это постоянные отказы. И он сделал больше для установления владычества Рима в мире, чем любой другой человек, живущий на земле, а отнюдь не коррумпировал этот город.
— Нет, — сказал Катон, покачав головой, — ты ошибаешься. Помпей порабощал страны, с которыми мы никогда не ссорились, он шел в земли, которые нам не нужны, и он принес домой богатство, которое нам не принадлежит. Он уничтожит нас. И мой долг — помешать ему в этом.
Даже Цицерон с его изворотливым умом не смог ничего возразить на эту тираду. Позже, в тот же день, он отправился к Помпею, чтобы рассказать о провале своей миссии, и нашел его сидящим в полутьме и наслаждающимся макетом своего театра. Встреча было слишком короткой, чтобы в ней было что записывать. Помпей выслушал новости, крякнул и, когда мы уходили, крикнул в спину Цицерону:
— Я хочу, чтобы Гибриду немедленно отозвали из Македонии.
Это грозило Цицерону серьезными проблемами, потому что на него сильно давили ростовщики. Он не только не выплатил полностью свой долг за дом на Палатинском холме, но и приобрел еще недвижимость; и если Гибрида прекратит посылать ему его часть доходов от Македонии — что он стал наконец делать, — то Цицерон окажется в затруднительной ситуации. Выходом из ситуации могло быть продление срока губернаторства Квинта в Азии еще на один год. Цицерон смог получить в казначействе все деньги, предназначенные для покрытия расходов своего брата (тот выдал ему генеральную доверенность), и отдать их ростовщикам, чтобы заставить их угомониться.
— И не смотри на меня с такой укоризной, Тирон, — предупредил он меня, когда мы вышли из храма Сатурна с чеком казначейства на полмиллиона сестерций, спрятанным в моей сумке для документов. — Если бы не я, он никогда не стал бы губернатором. И, кроме того, я верну ему эти деньги.
Тем не менее я очень жалел Квинта, который никак не мог привыкнуть к далекой, громадной, чужой ему провинции и очень тосковал по дому.
В течение последующих нескольких месяцев все происходило именно так, как и предсказывал Цицерон. Союз Красса, Лукулла, Катона и Целера заблокировал в Сенате законы Помпея, и последний обратился к знакомому трибуну по имени Фульвий, который предложил новый закон о земле народной ассамблее. Целер с такой яростью набросился на это предложение, что Фульвий посадил его в тюрьму. Тогда консул разобрал заднюю стену камеры и оттуда продолжал критиковать этот закон. Подобное сопротивление настолько понравилась горожанам и дискредитировало Фульвия, что Помпей отказался от этого закона. Потом Катон полностью поссорил Сенат и всадников, лишив их судебной неприкосновенности и отказавшись обнулить долги, которые появились у многих из-за спекуляций на Востоке. С моральной точки зрения он был в обоих случаях абсолютно прав, но с точки зрения политика это были очень серьезные ошибки.
Все это время Цицерон почти не выступал, сосредоточившись на своей юридической практике. Ему было очень одиноко без Квинта и Аттика, и я часто слышал, как хозяин вздыхал и разговаривал сам с собой, когда думал, что вокруг никого нет. Он плохо спал, просыпаясь в середине ночи, и долго лежал, размышляя, неспособный вновь заснуть до самого рассвета. Сенатор признался мне, что в эти моменты к нему впервые стали приходить мысли о смерти, как они часто приходят в голову мужчинам его возраста (в то время Цицерону было сорок шесть лет).
«Я абсолютно заброшен, — писал он Аттику. — И единственные моменты, когда я могу расслабиться, это когда нахожусь с женой, дочерью и моим обожаемым Марком. Мои суетные мирские знакомства могут производить сильное впечатление на публику, но дома я остаюсь абсолютно один. Мой дом заполнен посетителями с утра до вечера, я иду на Форум в сопровождении толпы мнимых друзей, но во всех этих толпах я не могу найти и одного человека, с которым могу обменяться необдуманной шуткой или на плече у которого могу вдоволь поплакать».
Хотя он был слишком горд, чтобы признаться в этом, но вопрос Клавдия тоже его сильно волновал. В начале новой сессии трибун по имени Герений предложил законопроект, предлагающий населению Рима встретиться на Марсовом поле и проголосовать по поводу того, надо ли разрешить Клавдию стать плебеем. Это не насторожило Цицерона: он знал, что на эту инициативу другие трибуны наложат вето. А вот что его насторожило, так это то, что Целер выступил в поддержку этого закона, и после завершения заседания хозяин перехватил консула.