Шрифт:
— Сыне, — сказал ему Даниил, — весной отправлю тя к хану Тохте, повезёшь ему дары московские. Настаёт такое время, когда Москва Владимиру противустоять должна, а без благосклонности хана нам не удержаться.
— Как велишь, отец. Хотя Москва — княжество малое и богатством ноне обижена, однако в Орду есть с чем ехать.
— Трапезовали?
— Тебя, отец, дожидались.
— Тогда зови Ивана и вели стряпухе стол накрывать, я переоденусь да умоюсь с дороги. Эвон, морозом лик прихватило, и борода не спасение.
Рассмеялся.
— Ты чему, отец? — удивился Юрий.
— Тому, сыне, что, по всему, кровь моя уже не греет, а я на мороз пеняю.
— Ты, отец, ещё в теле.
— В теле-то в теле, да куда годы денешь, а они, сыне, сказываются.
С тем в опочивальню удалился. Гридин помог ему разоблачиться, подал рубаху, но Даниил сказал ему:
— Потом надену, сейчасец прилягу, чуть передохну перед трапезой.
Сомкнул глаза и не заметил, как заснул. Юрий заглянул в опочивальню, увидел спящего отца, сказал гридню:
— Не буди, пусть спит, видать, умаялся.
Ох, Дарья, Дарья, видать, крепко же ты запала в душу Олексе. С того памятного воскресного дня, как поел он Дарьины пироги на торгу да провёл пирожницу домой, едва улучит Олекса свободное время, так и бродит вокруг её домика. Он у неё ладный, на каменной основе стоит, брёвна одно к одному подогнаны, тёсом крыт. И месяц и другой всё не решается гридин постучать в двери Дарьиного дома.
Но однажды к калитке вышла сама Дарья, улыбнулась по-доброму:
— Терпелив же ты, гридин.
— Да уж как видишь.
— А коли прогоню?
— Ходить буду, пока не примешь.
— Коли так, что с тобой поделать, заходи.
Слегка пригнувшись под дверным проёмом, Олекса вошёл в сени, снял подбитый тёмным сукном полушубок и шапку, повесил на колок, вбитый в стену. В полутёмной комнате в печи весело горели дрова, на лавке стояла кадка с кислым тестом. Хозяйка готовилась печь пироги.
Олекса присел. Дарья встала в стороне, скрестив на груди руки. Улыбнулась:
— Гляжу, всё топчешься, топчешься. Неделю и месяц. Ну, мыслю, замёрзнет гридин, а с меня спрос.
— Князю Даниилу ответила бы.
— А мне князь Даниил Александрович не указ, мне моё сердце судья.
Дарья достала из печи горшок со щами, налила в чашу, поставила перед гриднем:
— Ешь, Олекса, чать, оголодал, с утра бродишь.
Гридин ел охотно. Щи были наваристые, обжигали. Когда чаша оказалась пуста, Дарья положила перед Олексой добрый ломоть пирога, пошутила:
— Есть ты горазд, а как в работе?
— А ты испытай.
— И испытаю. Вон ту поленницу возле избы видел? Переколи.
— В один день?
— Нет, — рассмеялась Дарья, — в неделю.
— Справлюсь. Только б не передумала.
— Да уж нет, раз впустила.
— Не пожалеешь.
— Дай Бог. Как на гуслях играл и пел, в Твери слыхивала, сердце тронул, а каков человек — время покажет.
— Правда твоя, принимай каким есть.
— Был бы без гнили и червоточины в душе.
— Чего нет, того нет.
Только зимой владимирский боярин Ерёма выбрался в Москву. Никого не стал посылать, сам отправился. Оно сподручней: и наказ великого князя исполнит, и боярина Селюту, старого товарища, проведает. Дорога сначала тянулась вдоль Клязьмы-реки, затем сворачивала на лёд, и копыта звонко стучали по толстому настилу. Кованые полозья саней скользили легко, повизгивая, а боярин мечтал, как его встретит Селюта: они попарятся в бане, потом усядутся за стол и до темноты, а то и до полуночи будут вспоминать прожитые годы.
На вторые сутки крытые сани уже катили по земле Московского княжества. Ерёма доволен — скоро Москва, конец пути, хотелось размяться, вытянуть ноги. Выглянул боярин в окошко и с ужасом увидел, как из леса бегут к саням наперерез человек пять ватажников, потрясая топорами и дубинами.
Закрестился Ерёма, затряслись губы, погибель учуял боярин. И случиться бы с ним медвежьей хворобе, да ездовой выручил, гикнул, привстал, хлестнул коней. Рванули они и, чуть не опрокинув кибитку, понесли. Засвистели, заулюлюкали ватажники, но боярские сани уже проскочили опасное место. Глядя им вслед, один из ватажников, мужик кряжистый, бородатый, сдвинув шапку, почесал затылок: