Шрифт:
Давно уже не приходилось им, посадским и городовым людям, вскакивать от ночного набата со всех, колоколен, бросать работу, бежать сломя голову спасать, тащить пожитки в Кремль да вставать на оборону на башни, на деревянные стены, каждый куда и каждый с чем ему положено — с топором, с копьем, с саадаком, с пищалью, с мечом, с бревном, с камнями, с кипятком, со смолой и с тревогой, с проклятиями, а то со слезами смотреть из бойниц, как из окружных лесов бегут, спасаются в крепость крестьяне, с полей, из окрестных сел да деревень, а за ними гонятся лихие воровские люди. Мир стал над всей Московской землей с тех пор, как избыли всем народом великое московское Лихолетье.
Таким-то сумеречным ноябрьским днем под медленным снегом, по черной реке шли лодьи из Архангельского на парусах, веслами, людской и конской тягой. Возвращался домой в Устюг Тихон Босой, везя с собой все, что промыслили его артели за лето, — сельдь в бочках, и семгу, и палтус, и треску, и ворвань, и гагачий пух, и рыбий зуб. Весело крестились на церкви его ватажники, звонко кричали встречь с берегу, ревели с радости заждавшиеся жены, ребята, сестры да матери.
Все справил, все изладил, как надо, как уговорено было с батюшкой, Тихон Васильевич, однако вернулся он нерадостен, сумен, словно сумеречный день, и дождик слезой блестел в его бороде. Он и домой пошел не сразу, не день, не два прожил в стану на берегу с ватажниками: надо было сгрузить товары в амбары, рассчитаться с артелями, назначить, какому товару куда идти. Встретился на берегу с отцом, с Васильем Васильевичем, да говорили мало: у того на руках дела еще больше — и Сибирь, и города, все нужно наладить, обговорить… Отец только посматривал на сына острым глазом — прослышал уж он, почему нерадостен сын.
Но время вышло, и Тихон шагал от Водяных ворот по Воздыхальной улице, мимо сплошных тынов, мимо закрытых ворот, синий кафтан нараспашь, малиновый зипун мокрел от снега.
На Рождественской улице так все знакомо — три плакучие голые березы свисли над могутными воротами двора Босых, лают псы, ни с того ни с сего заливисто пропел петух.
— Должно, молодой, — усмехнулся Тихон, — дурак тоже… Кубыть я. Вот тебе и Аньша!.. Батюшка-то дома ли?.. Что скажу?
Загремело кольцо у калитки, псы залаяли пуще, толканул Тихон коленом, вошел на мощеный двор.
Жилая изба Босых в два жилья высилась несокрушимо на подклети из двухобхватных бревен, по три окошка в жилье, в белых резных наличниках, под резным коньком. Сени отделяли избу от прирубленного теплого чулана, к сеням вело крыльцо с высокой лестницей. В нижней избе, должно быть, топилась печка, потому что в окнах полыхал отсвет, верхние окна светились ровно, свечами. Стряпущая изба поодаль стояла, — видно, топилась.
На крыльце сестренка Марьяшка зябла, а умывалась из глиняного рукомойника. На стук калитки обернулась, раскрыла огромные глаза, руками замахала, рванулась с рундука, слетела, ровно птица, повисла у брата на шее. Ласковая девчонка, румяная, брови соболиные, коса с лазоревыми косоплетками чуть не до земли.
— Ой, Тиша, Тиша! — стонет. — Ой! Родной! Братик!
— Отзынь, сестренка! — говорит Тихон, рвет с шеи сестру, а самому ровно в сердце солнце светит: ведь с полугода дома не был! — Батюшка-то у себя?
— Ой, а мы-то думали, николи ты не приедешь, спогибнешь в море синем, под ветрами буйными! — подвывала с радости девка. — Ой, Тиша! Тятеньки нету! В Таможенную избу позвали, дядя Кирила из Архангельска тоже приехал.
— А матушка?
— А мамынька баню смотрит, справно ли топлена, как дядя Кирила любит. А и бабенька Ульяна уже приехала, в верхней горнице сидит, книгу чтет.
Бросила его, взлетела на крыльцо, открыла дверь в избу, закричала на лестницу:
— Бабенька Ульяна! Тиша вернулся! Братик!
Крик ее всполошил двор, и когда Тихон взбежал на крыльцо, открывая дверь с лестницы в сени и в горницу, весь двор был в движении — изо всех изб, служб, сараев, завозен бежали люди, мужики и бабы:
— Тихон Васильич приехал!
В верхней горнице три оконца малых завесил крупный снег, перед тяблом икон теплились лампады. На большом столе светил медный шандал о двух сальных свечках, над разогнутой книгой с медными застежками, опустив руки на страницы, стояла навстречу бабка Ульяна. Все та же! Тихон не видел ее больше полугода. В черной наметке, в монашеском платье похожа бабка была на черную птицу; на худом, бледном лице жили только одни добрые глаза, сверлили насквозь.
Тихон повалился ей большим обычаем в ноги, поднялся, принял благословение, поцеловал сухую, холодную руку.
Бабка Ульяна показала ему на лавку у стола.
— Садись, внучек! — сказала она сильным голосом, какого нельзя было и ждать от старухи. — С чем приехал? С добром ли? Много ли дела доспел?
Давно, еще при царе Иване Васильиче, начал в Устюге торговать посадский человек Босой Семен Кузьмич, из подгородных черносотных мужиков. Сперва работал он соляным приказчиком у Строгановых, а потом и сам стал гостем. Как Семену Кузьмичу помирать — это уже было при царе Федоре Иваныче, — вложил он в Троицкий монастырь на Гледени, что под Устюгом, на помин души две деревни — Чернавую да Золотовцево. И осталось после него два сына — Василий да Алексей Семенычи.
Братья Босые пережили Лихолетье, можно сказать, хватили всего. А когда в Нижнем Новгороде, в Ярославле, в Костроме и в северных лесах поднялся народ — идти освобождать Москву да сажать на престол царя, в Замосковье бурно оживали старые вечевые вольные порядки, а по ним за Уралом в Сибири с новой силой развернулась деловая жизнь. Москва еле-еле сводила концы с концами после великого разорения. Босые работали, как все, заново строя государство, как когда-то работали их предки крестьяне до треска в хребте, расчищая в лесах место под солнцем для своих полей, сея и пожиная хлеба, строя избы, деревни, города, крепости, церкви… Все шире становился охват их работы, все крепче и крепче увязывались люди в их артели, создавая в едином широком рынке, в многочисленных живых торгах, торжках и подторжках основу хозяйства единой государственной власти.