Шрифт:
Алексей Михайлыч сидит за столом, читает — в который раз! — перевод греческой золотой грамоты, что принес ему боярин Морозов Борис Иваныч, а нашел ту грамоту Морозов в делах покойного царя Ивана Васильевича, и цены нет той святой грамоте патриарха Цареградского Иосифа за его золотым подписом да за подписами тридцати одного греческого митрополита. И выходит по той грамоте — ведутся московские цари от рода и крови царей Нового Рима, Константинополя, от царевны Анны, сестры автократора Василия Багрянородного. И потому он, царь Московский, «как высочайшее и светлейшее солнце ходит над своим царством, утвержденный землею и небом» и «посему ему все народы покоряются, все людие послушаются», и царство его твердо.
Читает царь Алексей такую грамоту, и лицо его гневно. Как же так вопчий народ его смеет идти против, буйствовать против его царских указов?
За дверью, в Передней избе, раздались, зашумели голоса, — приехал, надо быть, Морозов. Царь встал, пошел к двери, распахнул ее.
Бояре разом вскочили с лавок, пали в земном поклоне. Широко шагая меж их шубных спин, шел к царю ближний его боярин Борис Иваныч Морозов — большой, седобородый, со степенной улыбкой. Склонив голову набок, остановился, коснулся рукой пола.
— Иваныч! — звал царь, отступая. — Что запоздал?
Дверь захлопнулась за обоими. Морозов ударил челом в землю, царь шагнул к нему, поднимая.
— Дела, государь! — приятным голосом отвечал боярин, вынул из шапки платок, вытер им бритую голову. — Много забот с твоим царского величества весельем [41] . Ха-ха!
Царь застыдился, опустил глаза, закраснелся, а боярин смотрел на него, подвинувшись так близко, что до царя доходил жар его черно-бурой шубы.
41
Свадьбой.
— Девка-то что твоя малинка, государь. Хороша… — шептал он. — А все ж прикажи из Передней Плещеева кликнуть, Левонтия Степановича. Дело тайное. Бунтовать хотят наши худые мужичонки-вечники!
Царь глянул тревожно.
— Кто ж на меня мыслить смеет? — спросил он, опускаясь в кресло. — Я же богом ставлен!
— А вота увидим, — ответил Морозов и приоткрыл дверь в Переднюю.
— Левонтий Степаныч! Заходи давай! — крикнул он. — Государь кличет!
Начальник Земского приказа боярин Плещеев, низенький, толстый, как бочка, перенес через порог свою тушу в шубе, погасил улыбчатым прищуром огонь свинцовых глазок, выставил вперед пегую бороду, пал тут же, у порога, на колени и бил три раза поклоны, вскакивая, словно брыкаясь.
Отбил — пошел мягко, как кот, к царскому месту.
— Докладывай государю о тех непригожих речах, о чем даве мне сказывал! — приказал Морозов.
— Великий государь, — начал Плещеев, разгибаясь от поклона, смотря снизу вверх, умильно приподняв брови, — доносят твои государевы истцы: едучи с Москвы в Сибирь, сургутский человек Олешка Леонтьев в дороге сказывал смутные речи. Был-де он, Олешка, на Москве и сам видел— делается-де на Москве нестройно! Вся-де Москва — бояре-де по себе, а мир да всех чинов люди — по себе… И де ты, великий государь, про то в великой кручине.
Царь Алексей слушал, все шире раскрывая свои глаза.
— Да откуда ж они прослышали! — шептал он.
— Да еще, государь, — продолжал, невинно помаргивая, Плещеев, — еще перехвачены грамотки. Пишет, государь, боярский сын нижегородский Прошка Коробицын. На Москве-де смятенье великое, станет-де непременно вся земля на бояр, и быть-де всем боярам от земли побитыми…
— Ай-ай, господи, помилуй! — перекрестился на иконы Алексей Михайлович.
— А и то, государь, еще — на Балчуге в кабаке разные люди шибко злобятся на дьяка на Чистого Назара Иваныча. Ярославец-де он, а они завсе воры, везде они как лисы. Чистый-де Назар это дело с дорогой солью вместе с бояры спроворил, народ голодует. Да еще в этом деле гость именитый Шорин Василий Григорьевич тоже боярскую руку держит. А как соляную пошлину учредили, орут горлопаны: царь-де давал указ «иные поборы со всей земли и проезжие мыты везде отставить, стрелецкие да ямские деньги сложить. И торговым людям соль во все уезды и города возить без мыту, чтобы людям всех чинов тесноты и убытку не было бы». Обманул-де царь народ-то, рыбы нету, народу есть нечего. А и хлеб, кричат в кабаках, дорожает. За рубеж его-де увозят, прода-ают!
— Так мы же хлеб в мену за товар отдаем! — вскричал царь.
— Во-во, так люди и говорят, государь, — с поклоном говорил Плещеев. — Чужим-то продаем, а своим есть нечего, а товар-де народу ни к чему… Тот-де хлеб бояре да дворяны у своих пашенных людей выколачивают да за рубеж везут продают, а себе сами хоромы строют каменные. Да еще, говорят, обида народу — аршины орленые покупать велят силом, а тот-де аршин — рубль, а прежнему аршину алтын цена. А все одно меряй!
Морозов глянул на царя, тот — на него, а Левонтий Степаныч, опустив седую голову и расставив руки, говорил потише:
— И еще кричит народ: слышно-де, что обижают народ— вновь воеводы-де стали-де скощенные налоги доправлять, что с соляным налогом отставили было. На правежи ставят! И тут, боярин Борис Иваныч, еще о тебе нехорошо бают. Сказывают…
— Ну, чего? — погладил Морозов длинную бороду. — Сказывай.
Плещеев молчал.
— Ну, ну…
— Сказывают еще, что царь-де сейчас не прямой государь. Не подметный ли? И посадил его на царство…
— Ну, кто? — рявкнул было Морозов, да сдержался.