Шрифт:
— Это писал араб! — воскликнули окружающие, когда профессор перевел им мои строки. Я продолжал:
Близок срок... Пальмы устали качать головой на восток, Молятся травы, и львы не приходят к воде. Не сто поцелуев, но истинно трижды сто Я возьму у тебя при первой ночной звезде. Чтобы в эту ночь Аль-Кадра Моя жизнь вернулась ко мне, И тому человеку сказал я: пора, Которого нет сильней...— Это арабские стихи! Самые настоящие! — закричали слушатели.
Я продолжал:
Уста мои— правда и уста мои — суд! Завтра в путь отправляться мне. Потому что погонщик я и верблюд, И земля и небо над ней... И завтра — меч. Спи, мой цветок, Сегодня мир — на земле и на воде. Сегодня в ночь Аль-Кадра Даже самый отверженный из людей С пророками входит в рай!..— Мы переведем эти стихи и напечатаем в Бейруте! — сказали арабы.
Я ответил:
— Мне все-таки надо кое-что пояснить. Сложность мыслей и густая образность меня тогда одолели. А я хотел всего только сказать, что арабы возьмут меч и будут сражаться за свободу. Все народы должны быть братьями и равновеликими в своих достижениях! Не знаю, почему в ту ночь мне попался Коран и почему я думал о судьбе арабов. Наш великий Пушкин однажды написал «Подражание Корану», не знаю почему. Сердце хочет идти тропой дружбы к тому народу, к которому лежит сердце. А почему именно в одну неожиданную ночь приходит это чувство, никто не скажет. Я соблазнился по-своему переписать суры Корана, потому что в наше время люди равны богам и ангелы и люди перемешались, а звезды светили в ту ночь ярче обычного...
— Мы тоже ждали веками только ангелов в ночь Аль-Кадра, — сказал один из поэтов.— Но потом сами штурмовали небо, и теперь лестница в наших руках, наше небо свободно, ангелы с нами, но трудно сохранить мир на земле. Врагов слишком много. Но мы желаем всем мира!
— Ты хорошо говоришь, — сказал его сосед, — как сам Виктор Гюго, помнишь его слова: поэт не может продвигаться один. Нужно, чтобы двигался человек. Итак, шаги человечества суть шаги искусства! И мы хотим шагать со всеми!..
— Ах! — вскричал один из молчаливо сидевших поэтов, и в голосе его прозвенели искры ярости. — Я... — Он стоял, потрясая кулаками: — Я Маджид, ведущий флот обманувших меня разбойников в гавань мира. Я говорю им: «Вот страна, которой вы хотели мирно достичь». А они, что они сделали! Я помню этих португальцев. Они обманом и злобой овладели всем. И тогда в Багдаде улицы поросли травой, нечего было больше возить на верблюдах. Они уничтожили наши корабли и крепости! Они закрыли наш мирный водный путь, они уничтожили нашу культуру. Я, Маджид, говорю сегодня: они мучают Черную Африку сегодня, как мучали нас когда-то! Мучают, как нас когда-то! Да! Да! Это так!..
Он начал кричать так сильно, что его посадили ближе к окну и уговорили успокоиться.
Вечер явно шел к концу. Он начался там, в конференц-зале министерства просвещения, и заканчивался в квадратном номере отличного отеля «Бристоль». Гости уходили по двое, по трое. Комната пустела. Мы решили прогуляться перед сном. Я и молодой советский арабист вышли с нашими последними гостями. Улица мадам Кюри была пустынна. Теплый ветер с моря дружески освежал наши разгоряченные щеки. Металлические листья пальм скрежетали чуть слышно.
Немного в стороне стояли двое. Нам показалось, что один поддерживает другого. Нам показалось, что это кто-то из наших гостей. Мы подошли поближе.
Да, это были два друга, один из которых кричал о том, что он Маджид. Сейчас он шатался, прислонясь к пальме.
— Что с ним? Ему плохо? Нам кажется или он плачет? В самом деле, он плачет. Почему?
Араб, опекавший друга, взглянул на нас, узнал и торопливо ответил:
— Он плачет от обиды!
— Кто его обидел?
— Он говорит: зачем Маджид показал дорогу португальцам! Зачем он привел их корабли в Индию, он не может этого ему простить! Он говорит: Маджид сам раскаялся — поздно. Он сделал страшное дело. И вот он не может ему простить... Ну, прости его, пожалуйста!
— Нет! Никогда не прощу! — закричал, качаясь с закрытыми глазами, прислонившийся к пальме. — Не прощаю!
С нами говорил era друг, старавшийся объяснить положение:
— Он не может успокоиться. Он плачет. Он очень чувствителен. Я говорю ему: забудь про Маджида. Это уже трудно поправить! Но он плачет, он говорит: это было начало колониализма. Ты говоришь, начало колониализма, но, послушай, он уже кончается. Нет, вы слышите, он говорит: все равно — это колониализм! Будь он проклят! Ничего, это пройдет. Он просто поэт, он слишком чувствителен. А сегодня так много говорили стихов и о стихах. А потом он выпил, ему не надо пить столько красного. Оно тяжелое!
Вдруг прислонившийся к пальме выпрямился и стал вглядываться в ожерелья огней, опоясывавших улицы и дома, уходившие вверх и вниз от нашей площадки. Потом, повернувшись, как пляшущий дервиш, вокруг себя, он пошел, простерев руку вперед, как будто он нес знамя, и начал говорить хриплым голосом, глотая слезы:
— Бейрут — жемчужина Востока в медной оправе Запада. Он жемчужина в грязи, над которой гудит электричество. Коралл на берегу, где золото смешалось с песком, серебро — с илом...
— Это он из Амина Рейхани, — сказал молодой советский арабист.