Тэффи Надежда Александровна
Шрифт:
Была вчера в кинематографе – смерть люблю! Все какие-то ихние бега показывают. На груди номера нашиты, коленки голые, и бегут. И чего бегут, и сами не знают. Умора! Ей-Богу. обхохочешься. Завтра опять пойду. Кавалер один флегматичку прислал, что мол, зайдет. Очень кулитурный тип. Я, говорит, вашего языка боюсь, он, говорит, у вас как шило, что захочет, то и пришило. Он бывший этот… как его… бывший черт его знает кто. Очень кулитурный. А уж аккуратный! Все у него по правилу. Спать, говорит, нужно ровно восемь часов. Если какие часы за неделю недоспал, все подсчитает и потом в субботу доспит. Все, значит, сразу. Но только меня этими пустяками не возьмешь. Не на таковскую напал. И не таких отшивала!
Был у нас в лазарете фершал. Тоже Иван Петровичем звали. Этого-то, кажется, Евгением зовут, ну да все равно, похоже. Так этот фершал вдруг говорит: «Что это вы, Светоносова, как вяленая муха ползаете». А я ему в ответ: «Вяленая, да не с тобой». Так он даже удивился. Ну, говорит, и отбрила! Другая, говорит, три года думать будет, такого не надумает! А мне хоть бы что – повернулась, да и пошла.
Ох, Боже мой, да я и забыла, заслушалась вас… Просила вам передать эта самая… Как ее… ну, эта, знаете, у которой муж-то… ну, как его… у них еще в этом было… как раз напротив… как это называется-то, – ну вот еще где… Как оно… ну как же вы не помните – еще напротив такой полный был – жилец, что ли, али свояк… на кумовой своячнице вторым браком, что ли… Ну как так не помните? А? Что передать-то? Да вот, дай Бог памяти… не то кто-то приехал, не то вы куда-то… или что-то написать… как-то вроде этого что-то. Не могу точно вспомнить. Ну, да вы потом разберетесь. Фамилию? Ну где же ее вспомнить-то? Так сразу ведь не вспомнишь. А вот когда не надо, так она тут как туг. Вот намедни весь день повторяла: «Анна Степановна да Анна Степановна». Привязалась ко мне, а что такое за «Анна Степановна», и сама не знаю. Уж к вечеру только догадалась, что это я свое собственное имя весь день талдычу.
Ну до свиданья, заслушаешься вас. так и уйти не соберешься. А резервуар!
Майский жук
В сторону Нотр-Дам пейзаж был сизо-голубой. По другую сторону моста, туда, к закату, – дымно-розовый.
Костя подумал:
«Хорошо розовое, чудесно голубое. Милый Костенька, выбирай любое. Можно сигануть и туда, и сюда. Жил серенько, а умер весь в розовом. Шик. А на этом мосту, между прочим, всегда нищие. Вот бы и мне встать тут и заныть. Подайте молодому инвалиду, контуженному на полях Врангеля… А вот сегодня есть уже и не хочется. Третьего дня хотелось, а теперь, значит, организм приспособился и сам себя жрет. Ну и жри».
Последние слова он неожиданно произнес громко, совсем во весь голос, так что стоящий неподалеку ажан повернулся и стал медленно и как бы вопросительно подходить. Костя приподнял шляпу.
– Вы не знаете – здесь глубоко?
Ажан подошел еще ближе и тогда ответил:
– На вас хватит.
Костя подумал мгновенье, что надо как-то отшутиться, но ничего не придумал, снова приподнял шляпу и через мост.
«Это был глупый разговор. Ну какое мне, в сущности, дело – глубоко здесь или нет. Я должен думать об одном. Об Жуконокуло, номер семь по набережной Орфевр, и говорить с ним я должен просто и спокойно. Он семью нашу знал – значит, знает, что я не жулик. Меня, конечно, не помнит. Когда он был репетитором у братьев, мне было лет восемь. Мама его завтракать оставляла. Хряпал салат… А теперь я хочу есть. Хвачу его за бороду, он меня и накормит. Нехорошо, однако, что я заранее настраиваю себя враждебно к нему. Может быть, он чудесный малый, узнает, кто я, прослезится, засуетится, потащит в кафе, вспомнит старину. И тут неожиданно выяснится, что он был когда-то – вот когда репетитором был – влюблен в маму. Безумно и безнадежно. И у него, значит, сохраняется, как святыня, ее портрет. Портрет в медальоне. Он раскроет медальон дрожащей рукой, взглянет на меня и затрепещет.»
– Боже! Какое сходство! Ее глаза! Простите мне, молодой человек, это так, минутная слабость…
И он вытрет слезы.
Я расскажу ему, как мама умирала от сыпняка и не знала, что папа и Володя уже убиты, а Гриша…
Костя остановился.
«Что такое мучает меня сегодня? Что-то было отвратительное, и не могу вспомнить что. Особенно трагического в моем положении ничего нет. То есть более трагического, чем, скажем, вчера или третьего дня. В крайнем случае продам сафроновский револьвер, а там видно будет. Пока нужно думать только о нем, о Жуконокуло. Если он окажется жмотом, скажу, что деньги на дорогу нужны, что мне, мол, обещано место в Болгарии или в Чехии. На дорогу все охотнее дают, чем просто на хлеб. На дорогу – значит, раз дал, и к черту, больше беспокоить не будет. Скажу – в Чехию, очень определенно, все, мол, уже налажено, и там меня встретят… Что меня мучает? Что меня мучает?»
На Quai des Orfevres [53] собрался кучкой народ. Плотный щетинистый старик в смешном детском берете на круглой голове играл на скрипке и пел сиплым голосом:
Reviens, Colinette, et soyons heureux! [54]Костя улыбнулся и вздохнул глубоким, дрожащим, блаженным вздохом, как после плача вздыхают дети.
«Чего это я обрадовался?»
Пищала скрипка, и хрипел старик, но пищали и хрипели они о любви. Любовные весенние слова уводили от Жуконокуло, и зацветали от них цветы на выложенном резиной асфальте, и пронесшийся мимо автомобиль пропел пастушеской свирелью, поднял золотую полевую пыль, прогремел весенней грозой, и некрасивая девушка с картонкой улыбнулась алым маком губ.
53
Набережная Орфевр (фр.)
54
Вернись, Колинетт, и будем счастливы! (фр.)
«Отчего вдруг такое счастье? Ах, это молодость моя задрожала во мне. Молодость! Забыл я о ней!»
И, все еще улыбаясь и дивясь на себя, спросил он у консьержа о Жуконокуло.
– Третий этаж направо.
Кто-то впереди, шумно дыша, поднимался. И дверь третьего этажа направо хлопнула.
«Это, верно, он сам либо кто-нибудь к нему. Только бы не помешали».
Костя позвонил.
Дверь сразу открыли, но тот, кто открыл, сейчас же метнулся куда-то вбок, в другую комнату.
Что-то вспомнилось, вот то тяжелое, что мучило весь день, забрезжило и, неосознанное, угасло. Что же это?
– Мосье Жуконокуло?
– Если ко мне, то входите сюда, – ответил кто-то – очевидно, тот, кто сейчас метнулся.
Костя пошел на голос.
– Вы что же не закрыли двери?
И мимо, почти толкнув его, пронесся коротконогий коренастый человек с огромной головой. На нем была коричневая разлетайка, странная для Парижа, русская, помещичья.
«Майский жук!»
Костю так качнуло, что он ухватился за косяк двери.