Шрифт:
Карбальо сказал, что уверен: пора «принимать роды» — публиковать роман. Стоя у окна гостиной, глядя на капли дождя, стекающие по стеклу, Маркес спросил, уверен ли Эммануэль в том, что он, сам Маркес, уверен.
Габриелю Гарсиа Маркесу понадобилось прожить ровно тридцать девять лет, семь месяцев и семь дней, чтобы сказать, глядя в окно на Мерседес, в стареньком платьице, в стоптанных туфлях отправившуюся под дождём куда-то раздобыть что-нибудь на ужин: «Пора».
Маркес признается, что, являясь плохим читателем, бросает книгу, как только становится скучно. А когда сам пишет — едва лишь начинает казаться, что читателю будет скучно, ищет способ оживить книгу. Так было с романом «Сто лет одиночества» — в какой-то момент показалось, что слишком много поколений, хотя так было задумано изначально, дабы создать ощущение повторяемости, цикличности, — и в середине, где описывается Макондо после войны, он не написал, точнее, выбросил историю жизни двух поколений Буэндиа. Но было — пора.
«Удивительно также сообщение в начале девятой главы, — писал Борхес о „Дон Кихоте“, — что весь роман переведён с арабского и что Сервантес приобрёл рукопись на рынке в Толедо и дал её перевести некоему мориску, которого больше полутора месяцев держал у себя в доме, пока тот не закончил работу… Нам вспоминается кастильский раввин Моисей Леонский, сочинивший „Зогар, или Книгу сияния“ и выпустивший её в свет как произведение некоего палестинского раввина, жившего во втором веке».
«— Уже, казалось бы, закончив, я всё-таки не знал, чем закончу, — вспоминал Маркес. — Изначально у меня не было продуманного плана, было лишь общее представление, и я сочинял эпизод за эпизодом, эпизод за эпизодом, и так восемнадцать месяцев подряд. Когда же я почувствовал, что пора кончать, то понял: необходимо придумать нечто такое, что приподняло бы всю книгу, так как, закончи я её обычно, она рухнет, развалится на части… Поначалу я мыслил так: когда у последнего Буэндиа появляется сын со свиным хвостиком, а роженица в муках умирает, сам Буэндиа запирается в доме, чтобы тоже умереть. Но я чувствовал: никудышный финал для книги, где была серьёзная и глубокая критика определённой исторической реальности, персонажей и мира. Однако я и сам до последнего мгновения не знал, что записывал Мелькиадес в своих пергаментах. Всё думал: „Что бы я ни сообщил о его письменах, всё окажется ниже самой тайны. Какое бы объяснение ни дал, оно будет хуже сознания, что никогда не станет известно, что же всё-таки там написано“. Но когда я перечитал всю книгу, чтобы решить, как закончить эту бодягу, то вновь задался вопросом: „Так что же всё-таки мог написать Мелькиадес?“ И однажды, когда в очередной раз и уже всерьёз был близок к помешательству, вскочил среди ночи: „Карамба! Я знаю, что пишет Мелькиадес! Он пишет книгу, которую я пишу и не могу закончить! И он, разумеется, знает, что Макондо будет сметено с лица земли ветром!..“ Сейчас мне нравится финал, я представить не могу, как можно было закончить иначе, — всё, выхода нет, книга замкнута, на книге замок. А когда я поставил последнюю, самую последнюю точку, когда я невозвратно уже закончил, прожил „Сто лет одиночества“, в комнате появилось нечто невероятное, фантастическое — большой синий кот! Но недолго я дивился чуду. Потому что следом вбежали мои мальчишки с перемазанными синей акварелью руками».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ ПОСЛЕ «СТА ЛЕТ ОДИНОЧЕСТВА»
Глава первая
ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ
И далее — после завершения романа «Сто лет одиночества», который Варгас Льоса окрестит литературным землетрясением, — рассказ о жизни нашего героя напоминает военные сводки с фронтов о действиях армии, перешедшей в наступление на всех направлениях. Города, страны и целые континенты «покорялись» один за другим. По темпам роста популярности Гарсиа Маркес мог бы сравниться разве что с «The Beatles», Че Геварой, футболистом Пеле и войти в Книгу рекордов Гиннесса — если бы таковые замеры осуществлялись.
В марте 1966 года Маркес сплавал на теплоходе на Картахенский кинофестиваль, где представлялась картина «Время умирать» и неожиданно (был готов к провалу, даже к закидыванию тухлыми яйцами или гнилыми авокадо) получила первую премию, звучали запальчивые формулировки типа «наш ответ Голливуду!». Возможно, этот приём и банкет с чествованием сподвигли Маркеса показать (с волнением, будто в первый раз) друзьям в газете «Эль Эспектадор», где некогда он слыл «золотым пером», первые главы «Ста лет одиночества». На редколлегии было принято единогласное решение публиковать с 1 мая.
Пятнадцатого июня позвонил Фуэнтес, которому Маркес по почте высылал главы романа в Париж, и отозвался в столь восторженном тоне — «это грандиозно, феноменально!» — что автору показалось, будто писатель-дипломат-соавтор глумится. Но Карлос был искренне восхищён и заявил, что немедля пересылает главы «Ста лет одиночества» Фернандо Бенитесу в «Сьемпре» со своей врезкой, которую тут же и зачитал и которую можно было выразить словом «шедевр». Фуэнтес высказал патриотическое мнение, что сначала роман лучше издать дома, в Латинской Америке, и пообещал показать в Париже имеющиеся у него главы романа Кортасару.
Хулио Кортасар, аргентинец, живший в Париже, автор культовых сборников рассказов «Бестиарий», «Конец игры», «Жизнь хронопов и фамов», романов «Выигрыши», «Игра в классики», в ту пору был чрезвычайно популярен — особенно среди молодёжи. Он был одним из основных ваятелей «бума» латиноамериканской литературы, начавшегося в середине 1960-х. Это по его инициативе Луис Харсс создал психолого-биографический сборник «Наши», с подачи Кортасара сборник был выпущен беспримерно большим тиражом в крупнейшем издательстве «Судамерикана» и переведён на английский — под названием, которое дал сам Кортасар: «Into the mainstream» («В фарватере» или «На гребне волны»), — этим он как бы запалил бикфордов шнур грядущего «бума».
Автор этих строк оказался единственным журналистом из СССР, которому довелось брать очное интервью у гениального писателя-джазиста, сыгравшего одну из важнейших «партий» и в жизни Маркеса. Так что уделим его раздумьям здесь некоторое внимание.
Как было условлено, мы встретились на гаванской набережной Малекон перед гостиницей «Ривьера», в которой Кортасар остановился с молодой спутницей. (У него было немало жён и подруг и каждая — на поколение моложе предыдущей.) В «Доме Америк», где я к нему подошёл накануне, чтобы договориться об интервью, он, на голову возвышавшийся над толпой, казался неприступно-монументальным классиком. Но на набережной показался долговязым молодым человеком, вышедшим поразвлечься с гаванскими парнями запусканием разноцветного воздушного змея. Интервью было ограничено по времени — своей спутнице он ещё в Париже обещал «удрать от всех и просто покататься по сказочной Гаване на велосипедах». Я расспрашивал о детстве, литературных университетах, о метафизике в его рассказах… Зашёл разговор и о Маркесе — это было естественно, у нас в СССР тогда не читать Маркеса считалось дурным тоном, притом не только в московских и питерских интеллигентских компаниях, но и в рабочих общежитиях и в деревнях, в чём лично я не раз убеждался на всём безграничном пространстве СССР от Кушки до Норильска, от Калининграда до Курильских островов.
— Я знал, что у вас в стране он станет знаменитым, — выслушав меня, с видимым удовольствием после «шведского стола» в «Ривьере» доставая сигарету из пачки «Житан», закуривая и глубоко затягиваясь, сказал Кортасар. — Мне всегда казалось, что у вас много общего с латиноамериканцами, но с колумбийцами — в особенности. Достоевский, Гоголь, Булгаков… Кстати, в интервью нашему общему знакомому венесуэльцу Армандо Дурану Маркес высказал убеждение, что ни один критик не сможет дать читателям реальное представление о романе «Сто лет одиночества», если он не решится исходить из очевидной предпосылки, что эта книга начисто лишена серьёзности. А познакомились мы с Маркесом в 1968 году, когда ваши танки вошли в Прагу. Ещё в самом начале шестидесятых я впервые услышал это имя. Но особого внимания не обратил: просто он мне показался энергичным и симпатичным колумбийским малым — какие-то скандалы были вокруг его журналистских расследований по затонувшему эсминцу, какая-то политика… Мы в одно время жили в Париже, ходили по одним улицам, но судьба свела нас, когда ей самой стало угодно. Карлос Фуэнтес передал мне в кафе на Сен-Мишель рукопись, я взял её почитать, как брал рукописи, которые мне давали и Карлос, и Карпентьер, работавший культурным атташе посольства Кубы, и другие латиноамериканские писатели и критики, жившие в Париже, их было немало. Я убрал рукопись в сумку, чтобы прочесть, когда будет время, работаю переводчиком при ЮНЕСКО, мотаюсь по миру и читаю, как и пишу стихи и рассказы, чаще в самолётах. Но Карлос настоял на том, чтобы я посмотрел прямо в кафе. Так и сказал: «Пожалуйста, Хулио, взгляни, это настоящий писатель, но пребывает в тяжелейшем состоянии!» Я извлёк рукопись из сумки, страницы не были скреплены, перепутались, так что начал не с начала, а со второй главы, которая, кстати, так и осталась моей любимой в маркесовском романе: «Когда в XVI веке пират Френсис Дрейк осадил Риоачу, прабабка Урсулы Игуаран была так напугана тревожным звоном колоколов и громом пушечных выстрелов, что не совладала со своими нервами и села на топившуюся плиту. При этом прабабка получила столь сильные ожоги, что навсегда сделалась непригодной для супружеской жизни…» И был захвачен. Как однажды в Италии на заводе, где переводил делегации. Было жаркое лето, в широкой рубахе навыпуск, гуайявере, которые ношу, я стоял рядом с лентой конвейера, что-то объяснял, жестикулируя, и вдруг пола рубахи зацепилась за вращающуюся шестерёнку, я попытался её высвободить, но почувствовал, что имею дело с необыкновенной силой, которая меня повлекла.