Шрифт:
Андреа не договорил. Распахнулась дверь, и в столовую залу с бранью и шумом ввалился Феодосий, таща упиравшегося изо всех сил мальчишку, тот скользил по полу сапогами, оставляя грязный след.
— Вот он! — кричал унтер. — Нашелся, голубчик?
— Мокрицкий, — прошептал Андреа Папанолис. По столовой покатился шум и тотчас стих.
Унтер, тряся «голубчика» за плечо, словно тот уснул и он хотел его разбудить, возбужденно говорил, стрелки его усов двигались как-то странно — то вверх, то вниз, а глаза слезились; слезинки, будто унтер плачет, текли по щекам, застревая в усах.
— Я на Рогизну ходил, лозы чтоб нарезать, а то у нас вся вышла. — Унтер передохнул. — Иду и режу помаленьку да складываю, коли — глядь — по воде топает. Там я его и встрел. — Унтер снова передохнул. — Теперя, братец, погоди, я тебе врежу, чтоб и десятому заказал бегать без спроса.
Мокрицкий опустил глаза: порки не миновать, из рук Феодосия не вырвешься, вцепился как клещ.
— Так что позвольте, ваше благородие, приступить? — козырнул Феодосий и даже сапогами пристукнул. — Сразу и начнем... А ну-ка, стягивай порты!
— Погоди, Капитонович, — сдержанно сказал Котляревский. — Дай-ка человеку отдышаться... Фамилия твоя — Мокрицкий? Из какого класса?
Беглец молчал: чего еще надо этому неизвестно откуда взявшемуся военному? Унтер толкнул в плечо:
— Отвечай, коли тебя спрашивает господин надзиратель... Очнись, слышь-ка, а то разбужу.
Мокрицкий вдруг в самом деле ожил, но ненадолго: новый надзиратель? А он и не знал. Ну и ладно, все они, надзиратели, сколько помнит, одинаковы.
— Отвечай же! — толкнул Мокрицкого Феодосий.
Потеряв всякую надежду оправдаться, Мокрицкий закричал:
— Бейте! А я все равно не стану учить! Не буду!
— Нишкни! — замахнулся унтер. Мокрицкий не отвернулся, и оплеуха пришлась по щеке.
И тут, по понятиям воспитанников, произошло нечто совсем неожиданное. Новый надзиратель, вместо того чтобы поддать Мокрицкому с другой стороны и приказать тут же положить его на лавку, схватил Копыта за руку:
— Стой!
— Что? — не понял тот.
— Запомните, крепко запомните, сударь: ежели когда-нибудь еще раз поднимете руку на воспитанника, можете считать себя уволенным.
Унтер остолбенело глядел на Котляревского, не понимая, что он должен запомнить, чем так недоволен надзиратель, но мысль, что он в чем-то виноват, испугала его, и он, моргая слезящимися глазами, по привычке приложил руку к виску:
— Виноват, вашбродь!.. Но я его, сукина сына, коль прикажете, отстегаю по первое число. Он у меня побегает.
И смех и грех: как можно сердиться на человека, который, уверовав в правоту свою, и теперь ничего не понял? Несколько успокоившись, Котляревский сказал:
— Я заметил, что на колодце нет крышки. Прошу, немедля займитесь. Чтоб крышка была и чтобы замыкалась.
— Слушаюсь. — Унтер отступил к двери, на пороге козырнул еще раз.
Воспитанники удовлетворенно вздохнули. Лишь Мокрицкий оставался безучастным ко всему, он еще не верил, что ему удалось избежать кары.
— Подойди!
Мокрицкий машинально сделал несколько шагов и, не поднимая головы, остановился.
— Ты не желаешь чего-то учить? Чего же?
Мокрицкий едва заметно пожал плечами,
— Сие тайна?
И тут вскочил вдруг Папанолис:
— Господин надзиратель, он не хочет латинскую грамматику учить, потому как не любит ее.
— Ах вот оно что! — Иван Петрович перевел взгляд на все еще стоявшего Папанолнса: — А ты любишь?
— Я?.. Не очень. Но я все равно учу.
Воспитанники сочувствующе смотрели на Мокрицкого, и Котляревский понял: все они не любят почему-то этот предмет.
— Значит, учишь?
Папанолис развел руками: надо, ничего не поделаешь.
— Садись... И ты, Мокрицкий, садись.
Оглядываясь, еще не веря, что его не будут тут же при всех наказывать, Мокрицкий сел на свободное место рядом с Папанолисом.
Котляревский хорошо понимал воспитанников. Он вспомнил, как когда-то, в семинарии, на первом же уроке тоже невзлюбил латынь, и не мог преодолеть этой антипатии до тех пор, пока не стал преподавать латинскую поэзию светлой памяти Иоанн Станиславский, именно при нем он научился понимать прочитанное, увидел и оценил красоту и силу мысли великих поэтов. Вспомнив об этом, Котляревский вдруг сам, не зная, как это случилось, стал читать вслух, по памяти, отрывок из Вергилиевой «Энеиды».