Шрифт:
— Враги спалили его дом, убили отца и мать. В нем все горит от ненависти, от жажды мести. Какой он к черту Грачик, он — орел, отчаянная голова! Неспроста командир взял его в ординарцы. А Вася чует сердцем: его командир — гроза врагов, он ведет людей на великие дела, с таким не пропадешь. И Грачик за него — в огонь и в воду, без колебаний, без рассуждений.
Началась репетиция. Столяров (командир) стоит возле дерева с картой в руках и объясняет обстановку обступившим его людям. В саду расположились бойцы; короткая передышка, каждый занимается своим делом. Я (Вася Грачик) сижу поодаль и сыновним взглядом слежу за любимым командиром. Вдруг я вижу, как один из красноармейцев, Анатолий Сердобинский (переодетый белый офицер), вынимает револьвер и целится в него. Я кидаюсь вперед, закрываю собой Столярова и кричу Сердобинскому:
— Стой, сволочь! Не смей! — Щелкает выстрел, и я повисаю на руках командира.
— Хорошо, Дима, — похвалил Порогов скупо. — Но у тебя в голосе должен быть не только страх за командира, а также и воля, приказ: «Не смей!».
Николай Сергеевич ощупал мои плечи:
— Как ты весь напряжен! Отпусти себя, держись свободнее. — Улыбнулся и напомнил, намекая на Михаила Михайловича: — Может, подышим? — Он отвел меня под другую яблоню. — Понимаешь, Дима, крупный план нужен не для того, чтобы показать, что делает актер, а показать, что делается с актером. Это существенная разница. Жестами не разбрасывайся, приберегай — они уносят с собой много внутреннего состояния, так необходимого тебе. Жест тогда хорош и выразителен, когда ты полон…
Снимали эту сцену по кускам. Сначала Николая Сергеевича с картой, потом меня, затем Сердобинского, который воровато вынимал пистолет, не торопясь целился и стрелял в командира.
— Чему вас учит этот ваш Аратов или Арапов? Выстрелить не можешь как следует, — проворчал Порогов, с недовольством косясь на Анатолия. — Не жмурься, когда стреляешь, вояка!
Максим Фролов с Мамакиным, не занятые в кадре, сидели на травке в тени яблони и рассказывали, должно быть, анекдоты; слушатели тряслись в беззвучном смехе; изредка кто-нибудь не выдерживал и взвизгивал. Порогов дважды предупредил их:
— Эй, тише там!
Но смех, чем запретней, тем заразительней; ребята, захлебываясь, почти сталкивались лбами. И Порогов задумал проучить непослушных. Прихватив режиссерский сценарий, книгу увесистую, в жестком переплете, не выказывая тайного намерения, он совершил обход по саду и начал тихонько подкрадываться к веселящимся, словно кот к стайке беззаботных воробьев; его лицо мальчишески сияло в предвкушении удовольствия. Ребята заметили опасность, когда он уже заносил над их головами орудие своей мести — книгу. Их точно ветром сдуло. Григорий Иванович погнался за главарем; Мамакин перелетел, трепля кудрями, через изгородь, метнулся к реке и прыгнул в воду. Преследователь в нетерпении топтался на берегу, выманивая Мамакина:
— Ну выйди же, выйди…
Мамакин чувствовал себя в безопасности, усмехался, тяжело отдуваясь.
— Не выйду. Вы ударите. — Вода леденила ему ноги, и он поочередно вытаскивал их и тряс в воздухе.
— Вылезай. Я не сильно ударю, только замахнусь… Надо же дело довести до конца. Вылезай!..
Мамакин не соглашался, а желание довести дело до конца было настолько велико, что Григорий Иванович, улучив момент, кинулся в воду и огрел его книгой по спине.
Неожиданно разыгравшееся представление подняло дух группы: все знали, что невинная забава режиссера разрядит напряженную атмосферу…
Я еще не знал, как отнестись к этой выходке — рассмеяться вместе со всеми или возмутиться. Мне трудно было определить, что это такое: необузданность человека, которому все сходит с рук и мнение других для него ничто, или это взрыв накопившейся в нем веселой энергии, а то и просто «причуда и озорство гения» — глядите, мол, каков я. Не считал ли он себя героем, а всех остальных «толпой»? Но в поведении его было столько подкупающей непосредственности и азарта бесшабашного мальчишки, главаря, «огородника» и задиры, готового, бросив все, затеять игру в прятки или открыть сражения, что все, и прежде всего Мамакин, остались им довольны…
Порогов вернулся в сад с видом победителя, повеселевший, сбросил с ног мокрые туфли, ухмыльнулся:
— Похожу, как Лев Толстой…
— Натешился. — В голосе Поростаева прозвучала презрительная насмешка; он встретился со мной взглядом: — Это только прелюдия. Привыкайте не обращать внимания…
Меня поражала выносливость Порогова: за весь день он ни разу не присел, не перекусил, только жадно, большими глотками пил минеральную воду прямо из бутылки. Он не знал, что такое усталость, и, казалось, совсем не замечал, что люди, разморенные жарой, выдохлись, двигались вяло, утомленно; его мучила неутомимая жажда — снять больше и лучше…
В саду то и дело звучала властная команда:
— Внимание! Мотор!
У Порогова все было предельно накалено: если атака, то неистовая, со всей силой ярости; если шепот влюбленного, то пламенный, обжигающий; если веселье, то безудержное, взгляд — огненный. Почти магическая сила его действовала на людей возбуждающе…
— Равнодушие — смерть искусства… — бросил он в запальчивости.
Столяров тут же подхватил:
— А душа его — соразмерность частей, гармония…
Порогов рассмеялся, соглашаясь: