Шрифт:
— Придут, — уверенно сказал Щукин. — Садись.
Слева из лесу донесся беспокойный и прерывистый посвист — это были позывные Чертыханова. Я ответил таким же свистом, только слабее, и вслед за этим сразу же раздался тяжелый топот. Ефрейтор, подбежав к нам, бросил мне в ноги что-то большое и увесистое и вдруг, по-медвежьи взревев, неистово замахал руками, словно кто-то невидимый схватил его за горло и душил.
— А, черт! — ревел он, вертясь волчком. — Ох, зараза! Чтоб ты пропала! Вот тебе! Получай, получай! — И колотил себя по лбу, щекам, шее.
Вася Ежик, сгибаясь и приседая, давился от смеха.
От Чертыханова исходило тонкое гудение. Гудело и то, что он кинул мне под ноги. Тоненько и зло запищало у меня на затылке. Потом в шею вонзилось жало. Подпрыгнул ужаленный Щукин. Я все понял: пчелы! Они тонко и мстительно пищали, норовя вонзить свои острые пики в лицо. Прокофий рычал, чертыхался и махал руками. Наконец грохнулся наземь, спрятал лицо в согнутые локти.
— Терзайте, гады! — простонал он.
Вася Ежик смеялся, захлебываясь.
— Васька! — крикнул Прокофий. — Наломай березы да веником их! А то я погибну. Без боя!
Вася быстро наломал веток и, заслоняя рукавом лицо, стал сметать со спины его, с затылка вконец озверевших пчел. Я отгонял их с сотов.
Через полчаса мы кое-как утихомирили, развеяли разбушевавшиеся рои, и Чертыханов поднялся. Сел, отдуваясь.
— Ну и злые, окаянные, злее фашистов, — с изумлением произнес он, осторожно притрагиваясь пальцами к ужаленным местам. — Влип я, товарищи: понаделали они на моем фасаде косогоров, сам черт ногу сломает! Скоро закроется от меня белый свет: выбыл из строя боец по причине кражи меда…
Одинокая пчела, застряв в волосах, жужжала пронзительно и въедливо; он нашел ее и равнодушно выбросил. У меня от укусов горели руки, косточки пальцев и шея ниже уха. Щукину пчела спикировала на щеку, он тихонько потирал ладонью место укуса. Ежик остался невредимым. Мы с сочувствием смотрели на ефрейтора, присев возле него на корточки. Глаза его постепенно тонули в припухлостях век, виднелись лишь проблески в узеньких щелочках.
— Говорят, пчелиный яд уничтожает ревматизм, — с грустью успокаивал себя Прокофий.
— Разве у тебя ревматизм в глазах? — заметил Щукин хмуро; он, видимо, хорошо понимал всю серьезность его положения. — Зачем тебя занесло на пчельник?..
Чертыханов покаянно вздохнул:
— Известно, зачем — за медом. Сладкого до смерти захотелось. Так захотелось, что, если не лизну разок, ноги протяну, погибну.
— Вот и лизнул… — Щукин сокрушенно покачал головой.
— Ох, не говорите, товарищ политрук! Хоть шоры мне повесьте, как балованному мерину, чтобы меня не качало в разные стороны… — Чертыханов опять тяжко вздохнул, касаясь концами пальцев глаз. — Да и вас захотелось угостить медком. Ведь напали-то мы сразу. Женщина, у которой хлебом разжились, указала на один двор: «На огороде, — говорит, — ульи стоят, идите, — говорит, — берите меда, сколько вам надо; хозяин, — говорит, — немцев с хлебом-солью встречал, все равно, — говорит, — весь мед фашисты сожрут…» Ну, как тут не воспользоваться случаем, товарищ лейтенант? Мы и пошли… «Ты, — говорю, — Вася, стой на часах, а я пошарю…» Двенадцать ульев я насчитал. Ох, и оборонялись же они, пчелы, ох, и грызли, что тебе цепные псы! Не успел я расковырять первый улей, как они мне угольков за ворот подсыпали, а в рыло будто кипятком плеснули, как в огне пылаю!.. Восемь ульев откупорил, искал рамки, какие потяжелее. Пчел вокруг меня туча. Бьют в одно и то же место по очереди — в глаз. Но я все-таки выстоял, своего добился, приволок шесть рамок, полнехонькие, запечатанные… Угощайтесь… Вася, нарежь соты, дай хлеба… Придется тебе поводырем у меня побыть, Ежик: временно слепой буду…
— Как великий Гомер, — подсказал Щукин. — Был в древности слепой странствующий певец, поэт и мыслитель…
— Вот, вот, — покорно согласился Чертыханов. — У нас в деревне тоже двое слепцов ходили с мальчиком-поводырем. Они пели:
Мы, слепцы, по свету бродим, Подаяния у зрячих просим, Хоть мы ничего не видим, Но зато мы много слышим. Ох, горе, горе, горе нам великое… —тягуче, гнусаво, подражая слепцам, пропел Чертыханов, выставив вперед ладонь. Утерпеть было невозможно. Мы рассмеялись. Весело заливался Вася Ежик…
Мы наскоро поели хлеба с медом — пища богов! — и тронулись дальше, чтобы покрыть побольше пути, пока Прокофий еще мог видеть.
На лесных тропах и полянах мы встречали все таких же молчаливых людей, неслышно, сторонкой, настороженно пробирающихся на восток, по двое, по трое, иногда целой группкой… Некоторые сидели, передыхая, среди деревьев, и мы, наткнувшись на них, также окликали: «Кто здесь?». Другие в глубокой чаще, подальше от дороги, пекли в костерике картошку…
Немцы, должно быть, не подозревали, что следом за ними движется огромная масса людей, или знали, но не придавали этому значения: мы разбиты, разобщены, из кольца нам не вырваться, и рано или поздно наступит наш черед…
— Знаете, товарищ лейтенант, — заговорил Чертыханов, как всегда шагая сзади меня, — что нам сказала та женщина, где мы хлебом разжились? Немцы уже захватили Москву…
Меня точно изо всей силы ударили в грудь, я почт и навзничь опрокинулся на ефрейтора.
— Откуда она узнала?
— У них, у немцев, в газете напечатано. И с фотографией. Газетку я захватил, вот она. — Прокофий достал из кармана истертый листок, должно быть, армейской газеты. Посветил фонариком. На сером, неясном снимке я увидел знакомую зубчатую кремлевскую стену, Спасскую башню с часами, а возле ворот немецких солдат, прогуливающихся по площади. Я привалился к стволу березы, ощутив вдруг слабость в ногах, с надеждой посмотрел в глаза Щукину, прошептал: