Шрифт:
Мы долго молчим, думая о тех, кого нет в живых. Пусть мы и постарели, но мы ходим по земле, дышим полной грудью, щуримся от весеннего солнца, втайне любуясь и этим рукотворным морем, и з а м к о м с в е т а на берегу, и окрестными дубовыми рощами, и всей прелестью окружающего мира. А те, кто шагал с нами от Моздока до Ческе-Будеёовице, ничего этого не видят, не знают, не чувствуют. И мы всегда будем испытывать душевную неловкость перед ними, как точно сказал поэт:
Я знаю, никакой моей вины В том, что другие не пришли с войны, В том, что они — кто старше, кто моложе — Остались там, и не о том же речь, Что я их мог, но не сумел сберечь, — Речь не о том, но все же, все же, все же…Не потому ли я снова задумываюсь, как прожил вторую часть жизни. Передо мной встают, череда за чередой, сороковые, пятидесятые, шестидесятые годы. Война, как черная, глубокой вспашки, полоса, навсегда залегла где-то там, на самой середине лет моих сверстников. Это защитная полоса. На ней не растет даже бурьян, но она надежно прикрывает от низового огня вечно зеленое поле юности, на котором поднялось и окрепло новое племя — младое, незнакомое.
— Давай-ка присядем, что ли, — Михаил показал на камни, оставленные здесь его односельчанами, которые до последнего венца разобрали свои рубленые домики и переселились подальше от м о р я, пока оно не добралось еще до проектной отметки.
Мы поудобнее устроились на брошенном ленточном фундаменте и закурили.
— Расскажи-ка мне, как закончилась война.
— Да ты ведь знаешь, Михаил.
— Нет, я же немного не довоевал. Некипелов-таки сплавил меня на расстояние «В ы с т р е л а». Скверно я чувствовал себя тогда, уезжая в тыл вполне здоровым.
И я стал рассказывать Михаилу о тех последних днях, которые он знал действительно лишь по сводкам.
До конца войны оставалось меньше месяца, когда мы расстались после похорон Ивана Григорьевича Строева… Вскоре пала Вена, а за ней и Флоридсдорф. Наша дивизия повернула на северо-запад, и нам так и не удалось побывать в знаменитом Венском лесу. Мы занимали австрийские д о р ф ы с легкими боями, а по вечерам на КП дивизии слышалась легкая музыка Штрауса. По вечерам радио сообщало о ходком наступлении на Берлин. Но в тот день, когда мы узнали о встрече передовых частей Красной Армии с союзниками в Торгау, немцы внезапно контратаковали нас. Батальон, которым раньше командовал Дубровин, попал в окружение. До поздней ночи дрались на опушке леса дубровинцы, уже готовые вызвать огонь на себя. Однако в полночь им удалось разорвать кольцо. Тень погибшего комбата осенила их, и они победили. Это был заключительный жаркий бой.
А дальше начались ветреные весенние дожди. Громовые раскаты майских гроз то и дело соединялись с пушечными залпами огневых налетов и, казалось, помогали нам сбивать противника с его наспех выбранных промежуточных рубежей. Так мы взяли Голлабрунн, где в 1805 году, сто сорок лет назад, Багратион сошел с коня и «неловким шагом кавалериста, как бы трудясь», повел кутузовский арьергард навстречу полкам Мюрата, наступавшим в авангарде наполеоновской армии… За Голлабрунном мы остановились ненадолго, чтобы подтянуть тылы. Да не успели. В ночь на восьмое мая началось глубокое преследование врага по всему фронту. А на первом же малом привале Лецис объявил нам, что Германия безоговорочно капитулировала. И все разом с новой силой двинулось вперед. Инерция этого марш-броска была столь великой, что мы продвинулись глубже всех и заглянули дальше всех. Мы кончили войну не девятого, а, кажется, четырнадцатого или пятнадцатого мая, когда разоружили остаточные отряды немцев да и власовцев…
— Ты слишком бегло рассказал, — недовольно заметил Головной.
— Возможно. А ты не знаешь, где сейчас подполковник Лецис?
— Ян Августович давно умер в Риге.
— Умер?! Да разве он жил в Риге?
— После войны его потянуло на родину.
— Видишь, как получается: я тоже двенадцать с половиной лет прожил в Латвии и не догадывался, что живу рядом с ним.
— Он не любил шума вокруг себя…
Верно. Скромность Яна Августовича удивляла нас… Он прошел три войны — империалистическую, гражданскую, Отечественную. Дрался на П у л е м е т н о й г о р к е под Ригой в шестнадцатом. Побывал на всех фронтах в восемнадцатом, девятнадцатом, двадцатом. И с нами отшагал еще три с половиной года. Красный латышский стрелок. Чоновец. Чекист. Политработник. Это он принимал нас с Михаилом в партию с трехмесячным кандидатским стажем: одного — на Кубани, другого — на Днепре. Это он сам вручал нам партийные билеты. Великан, богатырского сложения человек. Но, видно, время не щадит и великанов.
— Он шел по улице и вдруг упал и умер от инфаркта, — сказал Михаил.
А отчего же еще падают в мирное время бывалые, солдаты? Конечно, от прицельного огня инфаркта…
— Ну, а что наш генерал, жив, здоров? — спросил я.
— Не знаю. Потерял его из виду.
И опять мы помолчали, мысленно пропуская мимо себя далекие картины, в центре которых был наш комдив, человек крутого нрава, цепкий выдвиженец из комбатов, тщеславный, вспыльчивый, иной раз и несправедливый. Только двое во всей дивизии имели бесспорное влияние на него: подполковник Лецис и полковник Строев. С первым он вообще всегда советовался, как со старым коммунистом; у второго учился воевать, «думать в масштабе крупных соединений». Да если бы не эти двое, обычно стоявшие в тени, вряд ли бы он и выдвинулся в генералы, хотя Строев называл его самородком, военной косточкой. Недаром как-то вскоре после гибели Ивана Григорьевича, комдив сказал под настроение при всех, даже при нас, старшинах: «Теперь, в конце войны, в каждой дивизии есть свой генерал, а полковник Строев был один на весь корпус, может, на всю армию». Мы оценили такое его признание.
— Наверное, он в отставке, — сказал я.
— Ему ведь тоже идет седьмой десяток.
Подумать только — седьмой десяток! А когда-то он был чуть ли не самым молодым среди генералов Третьего Украинского фронта. Во всяком случае, в ряду командиров стрелковых дивизий таких, кажется, и не было. Вот какая она широкая гряда послевоенного времени, если и Бойченко дожил до отставки.
А впрочем, каждый из нас теперь старше самого Толбухина. И это старшинство над мертвыми, что ушли так рано, полными сил, обязывает живых, ни на кого не жалуясь, до конца нести сдвоенный груз.
— Что пишет тебе наш Мамедов? — спросил Михаил.
— А мы встречались недавно.
— И не черкнул ни слова? Хорош друг! Как он там на Кавказе?
— Все воюет.
— То есть?
— Он же теперь милицейский генерал.
— Об этом я прочел в «Известиях».
— Помнишь, мы окрестили Бахыша азербайджанцем н о м е р о д и н за его редкую храбрость. Таким он и остался. Не раз бывал в перестрелке с бандитами. Я его спрашиваю: «Зачем тебе, боевому офицеру, командиру полка, эта работенка? И сколько ты можешь испытывать свое счастье?» Улыбается, как прежде, белозубой симпатичнейшей улыбкой. Все тот же, тот. Прожил я у него целую неделю, закормил он меня шашлыками, запоил сухим вином и гранатовым соком. Вдоволь наговорились мы под вековыми чинарами. А потом проводил он меня на «Волге», с шиком, через перевал в Армению. Все жалел, что тороплюсь.