Шрифт:
Благодаря Граббе все изменилось. Граббе избавил меня от того, кем я был: от моей манеры говорить, ходить, существовать. Граббе выпустил придурка наружу. Раньше: засахаренные фразы, пугливые, чересчур многословные обороты, заизвестковавшиеся понятия, само собой разумеющийся вид. Теперь: ничего от этого не осталось. Наверное, вообще ничего не осталось. Кроме этой тетради.
Без Граббе я бы худо-бедно дотянул до старости, и, скорее всего, с годами панцирь в прямом смысле слова стал бы «естественным», и с годами различие между мной, чужаком, и другими чужаками я перестал бы считать существенным. Или не замечал бы его вовсе.
Сейчас между мной и моим панцирем находится прослойка воздуха, злого воздуха. Две оболочки, две шкуры, два слоя — один из меди, другой из плоти — должны отмереть, но не слиться воедино. Оболочки не срослись, они существуют отдельно друг от друга, доктор Корнейл ван ден Бруке, отдельно, как бумага с моей историей, которую я должен регулярно сдавать вам, и эта тетрадь, мой счастливый билет.
Спокойней.
Дождь прекратился, и в моей конуре стало светлее, вот-вот появится радуга. По стене напротив меня скользят блики дважды отраженного солнечного света: сначала луч попадает в окно — овальный витраж на противоположной стороне улицы, потом отскакивает от него и прыгает на цинковую поверхность крыши под моим окном. Это ничего не означает, простое стечение обстоятельств, и все же это радует меня, приводит в волнение.
Я ничего не писал еще о другом стечении обстоятельств: моей истории. Я буду писать, но совсем не так, как этого хочет Корнейл. Когда я хотел рассказать ему о Граббе, он прервал меня: «Случайность, случайные факты». Как будто случай возможен в моей истории, где все подчинялось и подчиняется строго очерченной системе, которая насилует, обманывает, парализует все, что ей не подходит!
Не то чтобы я мог постичь эту систему, нет, я кружу вокруг фактов, но, может быть, когда я… Выбора нет. Раз уж я начал, то должен продолжать. Ничего не прояснится, в этом я уверен, но что мне остается делать? Как иначе мне вынести все это? Я прочно застрял.
Встань. Два шага влево. За дверью тихо. Скоро придет Фредин. У нее свой распорядок. Как у всех в этом доме, у юной матери с ребенком, у маленькой девочки и старика, который ее преследует.
«Дождик капает: кап-кап. Капли по окну стучат. Этот дождик — мой привет. Не забудь меня сто лет». Как я здоровался раньше? Я приветствовал преподобного отца, дающего Урок Божий, едва заметным жестом, я смотрел на трещину, которая рассекала (рассекает) его лоб между бровей, и приветствовал эту трещину; я таращился на нее, как смотрят на шишку между глазами крокодила, прежде чем всадить туда пулю, но маузер, то бишь приветствие, не выстреливает.
Можно быть закрытым, как дом. Холод карабкается по моим штанинам вверх. Бессонница уже подстерегает меня у изголовья походной кровати, покрытой американским армейским одеялом (из которых в только что освобожденной Бельгии шили пальто). Был бы я дома, выпил бы пару таблеток. Странно, что теперь я могу назвать домом ту комнатенку за тысячу двести франков в месяц с жужжаньем пылесосов поутру (должны же девушки откуда-нибудь начинать уборку, а начинать ее нужно как можно раньше, иначе они никогда не управятся, и разве они могут начинать шуметь с комнат за три тысячи франков в месяц?), с английскими туристами, мерзкой собачкой портье, хозяином, который сует свой нос во все комнаты и ходит повсюду со складным метром в руке — ему, видите ли, необходимо снять размеры для нового радиатора. В сравнении с нынешней конурой я называю это домом.
Кто-то в одних носках подкрался к двери и читает то, что там написано, чего не могу прочесть я. Дальше по коридору юная мать разговаривает (молодо, гордо, радостно) со своим ребенком.
Завтра я начну снова. Раздувать потухшие угольки. Только что по бумаге пробежал жук. Я нарисовал вокруг него круг, и он застыл неподвижно, подобно мне, глядящему на него. Спокойно. Я уже спокоен.
В моем Soledad sonora [16] процитировал он, довольный сам собой.
16
Soledad sonora (ucn.) — звучащее одиночество. Слова из цикла «Soledades» («Одиночества») испанского поэта Луиса де Гонгора-и — Арготе (1561–1627).
Персоналии
ДИРЕКТОР (он гладкий. Я много слышал о его предшественнике, настоящем нормандце, который пострадал после освобождения и был — о-о-о! — такой честный, такой справедливый, уверяли учителя. Тем не менее меня вполне устраивает новый властелин. Может быть, потому, что по отношению ко мне он слишком гладкий.
Его волосы уже седы, приглажены и напомажены, как у кинозвезд двадцатых годов. Выдвинутая вперед нижняя челюсть, адамово яблоко. Перчатки из телячьей кожи, которые он не снимает, когда пожимает мне руку. Ботинки со скрипом, накрахмаленная рубашка, что за благородный охотник!
Иногда ему приходит в голову блажь дать урок. Истории или сольфеджио. Отбивая ритм, он поднимается на носочки. Доредо. Редо. Мифамидо. Сольлясольсидо. История — его хобби, его почтовые марки, его голубятня. Ничего удивительного в том, что он сил своих не жалеет на Молодежное движение в Партии. Само собой. В школе он организовал хор. Трели. Благолепие. Юные певцы деревянной Виселицы. Медленно, но верно у малолетних сопрано вырастают в горле опухоли, под носом появляется пушок, и их вышвыривают. Во всем должен быть порядок. Директор — самый гладкий из всех, кого я знаю. Потому-то он и Директор. Такая властность, такое знание человечьих душ, такая изворотопрожорливость в сфере возможностей, такая совершенная дипломатия должны быть вознаграждены. Ах, сейчас своим пальцем — без перчатки — он постукивает меня по плечу. Хотя его никто не может сейчас видеть, ибо ученики — в коридоре, мы одни в классе, он позирует, глубоко вдыхает воздух, как диктор телевидения перед первой фразой, подмигивает и слегка наклоняется ко мне):