Шрифт:
— Мы посидим здесь в креслах, пока ты не уснешь. Мы не оставим тебя одного.
— А я не боюсь, — сказал Хорхе. — Правда, когда я сплю, я совсем беззащитен.
— Побей их как следует, этих глицидов, — предложил Медрано, наклоняясь и целуя Хорхе в лоб. — Завтра мы с тобой обо всем поговорим, а сейчас спи.
Через несколько минут Хорхе со вздохом потянулся и лег лицом к стене Клаудиа выключила свет в изголовье, оставив зажженной только лампочку у двери.
— Проспит всю ночь, как сурок. Но скоро начнет разговаривать и наговорит уйму странных вещей… Персио обожает слушать его лепет во сне и тут же делает самые невероятные заключения.
— Словно пифия, — сказал Медрано. — Вас не поражает, как меняется голос у тех, кто разговаривает во сне? Легко вообразить, что говорят совсем не они…
— Они и не они.
— Вероятно. Несколько лет тому назад я спал в одной комнате с моим старшим братом; скучнее человека представить себе невозможно. Но как только он клал голову на подушку и засыпал, сразу же начинал разговаривать; иногда я даже записывал то, что он говорил, и утром показывал ему. Он, бедняга, никогда мне не верил, не мог представить такое.
— А зачем было пугать его этим невероятным зеркалом?
— Да, конечно. Лучше было притвориться прорицателем или просто промолчать. Мы так боимся чужого вторжения в себя, так боимся потерять свое драгоценное будничное «я».
Клаудиа прислушивалась к ровному дыханию Хорхе. Голос Медрано навевал на нее покой. Она почувствовала некоторую слабость, облегченно и устало прикрыла веки. Ей не хотелось признать, что недомогание Хорхе пугало ее и что она скрывала это по привычке, а может, из гордости. У Хорхе нет ничего страшного, его недомогание никак не связано с тем, что происходит на корме. Глупо здесь видеть какую-то связь, все так хорошо: и запах табака, который курил Медрано, и его голос, и его спокойная, немного грустная манера говорить — все это словно олицетворяло собой порядок и нормальную жизнь.
— Будем снисходительны, когда говорим о своем «я», — сказала Клаудиа, глубоко вздыхая и будто отгоняя от себя неприятные мысли. — Оно слишком непрочное, если подойти беспристрастно, слишком хрупкое, чтобы его не укутать в вату. Вас разве не поражает, что ваше сердце бьется непрерывно, каждое мгновение? Я думаю об этом ежедневно, и всякий раз меня это удивляет. Я знаю, что сердце не есть мое «я», но если оно остановится… Словом, лучше не касаться трансцендентальных тем; никогда еще мне не удавалось с пользой поговорить об этих вопросах. Лучше оставаться в стороне от обыденной жизни, слишком она удивительна.
— Будем последовательны, — сказал Медрано, улыбаясь. — Мы не сможем рассматривать важные вопросы, не узнав сперва хотя бы немного о нас самих. Говоря откровенно, Клаудиа, в настоящую минуту меня гораздо больше интересует ваша биография — первый шаг к доброй дружбе. Разумеется, я не прошу подробного рассказа, по мне было бы приятно услышать о ваших вкусах, о Хорхе, о Буэнос-Айресе, о чем угодно.
— Нет, только не сейчас, — сказала Клаудиа. — Я и так утомила вас сегодня своими признаниями, возможно сделанными некстати. И потом я ничего не знаю о вас, кроме того, что вы дантист; я даже хотела просить, чтобы вы посмотрели зубик у Хорхе, который его иногда беспокоит. Мне нравится, что вы смеетесь, другой бы на вашем месте рассердился, по крайней мере в душе, на такое нескромное замечание. Правда, что вас зовут Габриэль?
— Да.
— И вам всегда нравилось ваше имя? Я хочу сказать, в детстве.
— Не помню, наверно, считал его столь же фатальным, как хохолок на макушке. А где прошло ваше детство?
— В Буэнос-Айресе, в одном из домов на Палермо, где ночью квакали лягушки, а на рождество мой дядюшка зажигал чудесный фейерверк.
— А мое в Ломас-де-Саморе, в особняке, затерявшемся среди огромного сада. Должно быть, я глупец, но мне до сих пор кажется, что детство было самой значительной порой в моей жизни. Боюсь, я был слишком счастлив в детские годы; это плохое начало жизни; у такого человека быстро порвутся длинные брюки. Хотите знать мое curriculum vitae. Опустим годы отрочества, они у всех нас слишком похожи и не представляют никакого интереса. Сам не знаю, почему я сделался дантистом, в нашей стране это не редкость. Хорхе что-то говорит. Нет, только вздохнул. Может, мой разговор мешает ему, он ведь не привык к моему голосу.
— Нет, ваш голос ему нравится, — сказала Клаудиа. — Хорхе тотчас делится со мной такого рода откровениями. Ему не нравится голос Рауля Косты, и он потешается над голосом Персио, который в самом деле немного похож на сорочий. Однако ему нравится голос Лопеса и ваш, и он сказал мне, что у Паулы очень красивые руки. Он уже замечает такие вещи; когда он описывал руки Пресутти, я чуть не лопнула от смеха. Итак, вы стали дантистом, бедняжка.
— Да, и вдобавок незадолго до этого покинул дом, где прошло мое детство; он существует до сих пор, но я не пожелал больше вернуться туда. Я на свой лад сентиментален и, скорее, сделаю крюк в десять кварталов, только бы не пройти под балконами дома, где я был счастлив. Я не бегу от воспоминаний, но и не лелею их; в общем, мои неудачи, как и удачи, случаются всегда неприметно.
— Да, порой вы смотрите так странно. Я не провидица, но иногда мои наблюдения оказываются верными.
— И что же вы наблюдаете?
— Ничего особенного, Габриэль. Просто вы словно кружите на месте и никак не находите того, что ищете. Надеюсь, это не оторвавшаяся от рубашки пуговица.
— Но и не дао, дорогая Клаудиа. Во всяком случае, нечто весьма скромное и весьма эгоистичное: счастье, которое как можно меньше вредило бы окружающим, а это дается нелегко, и которое мне не пришлось бы ни покупать, ни приобретать ценой своей свободы. Как видите, не очень-то это просто.