Шрифт:
У лесоруба Василя Букачука под вечер уже трижды спросили, не потерял ли он что-нибудь. И хотя этот вопрос задавали ему разные люди, парень сердито накинулся на приемщика Володимира Рыбачка, как будто один только он спрашивал все время об одном и том же:
— Не понимаю, сколько можно твердить об одном? Что, у тебя язык на холостом ходу или тебя Иван Микитей под бок толкает? Если хочешь знать, не потерял я, а нашел.
— Оно и видно, — добродушно засмеялся молодой приемщик. — А ты не сердись — печенка заболит.
— Ой, не то у него болит, — Иван Микитей с деланным сочувствием покачал головой и присел на пенек свежесрубленной пихты. — Сердце у него заболело, и никто его не уврачует, кроме молоденькой врачихи из Гринявки.
— Еще одно слово — и не меня, а тебя придется лечить! — смуглое лицо Василя побагровело от гнева. Его любовь была еще в той поре, когда ее скрывают, думая, что никто ничего не видит.
Иван Микитей, зная натуру товарища, встревоженно вскочил и попятился, лукаво подмигнув Рыбачку, и оба сморщились, чтобы не расхохотаться.
Василь, хмуро глянув исподлобья на парней, стал спускаться, и тогда вдогонку ему, как камешки с горы, покатился смех.
Василь обернулся, погрозил кулаком, а парни в ответ широко развели руками.
— Да мы же не над тем смеемся. Мы знаем, что у тебя никакого врача нету! — и они снова расхохотались.
Василь смерил лесорубов подозрительным взглядом и ничего не сказал.
— И на что скрывать любовь? — удивляется Рыбачок. — Я горжусь ею и своей любушкой горжусь.
— Любовь у каждого идет своим путем и каждому кажется самой лучшей, — рассудительно пояснил Микитей и, глянув вниз, снова прыснул. — Василь-то уже не идет, а летит к своему врачу.
Чем ближе Василь подходил к Гринявке, тем легче и тревожнее становилось у него на сердце. Последние дни принесли ему и большую радость и заботу. Мариечка уже выходила к нему, не убежала даже, когда в сад вышел дед Савва, парень побывал и дома у девушки, но она то улыбкой, то шуткой, то строгим взглядом отводила его руки и пылкие слова любви.
— Мариечка, я без тебя жить не могу…
— Точнехонько эти слова я слыхала в кино! Понравились тебе? — пела она в ответ и смеялась.
— Ты опять смеешься, а у меня сердце разрывается на четыре части.
— А это уже, Василько, из песни. Ты свое что-нибудь скажи.
И каждый вечер он говорил что-нибудь свое, а девушка отвечала, смеясь, что это не его, и, вероятно, оба были правы.
За поворотом леса оборвались, вечер сразу посветлел, но ручейки на лужайках зажурчали глуше, словно их мелодии процеживались сквозь корни и тени пихт. Совсем недалеко раздалась девичья песня; она, казалось, не плыла, а тихо шла, разыскивая свое счастье, как Василь разыскивал свое.
И парень остановился, пораженный силой чувства, изливаемого двумя обнявшимися голосами. Так петь можно только в пору любви или в пору надежд.
Будь я звездочкой прекрасной, Светила бы ясно Ему, миленькому, Пока б не погасла.— Мариечка, — прошептал парень, переполненный любовью к ней и жалостью к себе. Он с ужасом ощутил, как в уголках век защемило от слез, которые прежде не вырвала бы у него даже пытка.
Он догнал девушек, но даже не сумел поздороваться с ними. Катеринка насмешливо и удивленно посмотрела на лесоруба, покосилась на подругу и юркнула в темноту.
— Василько, что с тобой? — Не он, а она первая протянула руку, с изумлением присматриваясь к парню.
— Не знаю, Мариечка! — с болью вырвалось у него, он глянул на девушку и, даже не пытаясь на этот раз выдумать что-нибудь новое, заговорил словами песни: — Как ты, Мариечка, светишь ясно…
— Вот теперь ты, Василько, сказал свое, — неожиданно ответила Мариечка и, застыдившись, прильнула к нему…
Жена, хрупкая, на последних месяцах беременности, с лицом асимметричным и по-юному привлекательным, задумчиво подошла к мужу, и он отчего-то сразу почувствовал себя виноватым, хотя даже придумать не мог никакой вины.
— Едешь уже, Михайло? — на него посмотрели из-под длинных черных ресниц большие темно-серые глаза. Когда-то он немало был удивлен, убедившись, что глаза у его любимой не карие, а серые. Он и до сих пор, вспоминая в одиночестве жену, видел ее кареглазой, такой, как в дни первых встреч.
— Еду, София, — весело ответил он, хотя вопрос жены вовсе не веселил его. — Ты что так смотришь, точно в первый раз провожаешь? Не горюй. Сколько бы ни было у мужа дорог на свете, все ведут к жене, к тебе.