Шрифт:
Петерис встал точно с тяжелой ношей на плечах.
— Скажи, кто мы дома были?
— Как, кто были? — не поняла она. — Ты был кузнецом, я женой твоей была, детей растила,
— А разве ты не ворчала: «Да будь неладна такая жизнь. Люди горя не знают, целыми днями водку пьют да песни поют, а я не придумаю, что детям в миску налить!»
— Ну, ворчала...
— Теперь у твоего мужа в руках винтовка..,
— Думаешь, еще десяток немцев убьешь, так тебе с небЬ клецки посыплются?
— Я же, милая, говорил тебе про семнадцатое мая.
— Хороша сказка, только я через час забыла ее.
— Нет, жена, резолюция Совета латышских стрелков 4 — не сказка.
Алвина кусала губы, в уголках которых змеилась усмешка. /
— Все вы, латышские стрелки, такие: точно козлы, ноги в колесо пихаете. Кому польза от того, что в рождественских боях вы это проклятое Тирельское болото своими трупами удобрили? Все равно там пшеница не родится — ни на болоте, ни на Пулеметной горке, ни на острове Смерти.
— Ты права, в окопах пшеница родиться не будет: ни для нас, ни для немцев. Стрелки это уже поняли. Поймут и немцы.
— Фрицы вовек не поймут этого! Покаты в госпитале был, Ригу сдали. Стрелкам и мертвым покоя нет, их могилы теперь прусские юнкера топчут.
У Петериса на лбу легли морщины.
— Красную Ригу черные генералы предали. Неправда, что немцам не понять, что Вильгельм и юнкера такие же бандиты, как наш сброшенный царь и буржуи. Поймут, милая, поймут! Щдет власть паразитов и у нас, и в Германии. Только клочья полетят.
Тихо брякнула дверная ручка — кто-то несмело дернул ее. Алвина распахнула дверь.
В комнату кубарем влетел Пецис.
— Иди, иди! — крикнула она. — Полюбуйся на своего солдата, готов сам вместо ядра в пушку влезть и по немцам выпалить.
Схватив мальчонку за локоть, она подтолкнула его к отцу.
— Иди, сынок, покажи солдату свою рубашку, она и для огородного чучела не годится!
— Постыдись, — прошептал Петерис. — Зачем ребенка впутываешь...
— Ах, зачем ребенка впутываю!.. А кто три года кряду детей, как кошка, с места на место таскал! Кто три года сломя голову по людям бегал, чтоб для детей добыть корку хлеба или каплю молока выклянчить? Мать! Кто их три года у своей груди грел, жизнь им сохранил? Мать! А ты в это время что делал? Солдатом был — рубил, колол, стрелял таких же, как сам. А твой сын даже слова «отец» не знает, хоть раз он назвал тебя папкой?
— Будь же разумной! — умолял Петерис. — Ты права!
— И тебе я принесла жизнь! — Алвина побагровела. — Так тебе не нравится это...
Мальчуган с перепугу забился под шинель, висевшую на крючке в углу. Петерис шевелил челюстями.
— Ты сказала «жизнь»! Но я не хочу жить только для себя. Мы, стрелки, мы, солдаты, несем жизнь всем народам России.
— Пустые слова, все равно что: «уж ты потерпи, зато на небесах лучше будет...» — Она вдруг обмякла. Так обмякает бегун, усомнившись, хватит ли сил до цели. — Ну и пускай другие несут жизнь народам, а с тебя хватит. У тебя семья. Да и подло это — гнать на войну тех, у кого дети. Пускай молодые, холостые да вдовые дерутся!
Алвинины глаза наполнились слезами.
— И слушать не хочу! — продолжала она. — Где наш Янит, наш последыш. — Она уже рыдала. — Лежит маль: чонка в песках у Великих Лук. Сыночек, родной мой, отец и не видал тебя, даже ни разу ты ему не улыбнулся.
На фронте, в начале июня, Петерис во время затишья братался с немецкими солдатами. На ничьей земле он встретился с саксонцем Гансом. Петерис знал десятка два немецких слов. А Ганс, побывав в Курляндии, выучил несколько латышских. Хоть и безъязыкие, они потолковали на славу и расстались довольные. Ганс, уползая к своим, пыхтел самокруткой и бормотал «мир», а Петерис закурил сигарету Ганса и сказал «фриден». Враги поняли друг друга, а вот жене не понять...
На фронте солдат Лапинь был сторожек, как охотник. В разведке улавливал малейший шорох, скрип, треск. Но теперь Петерис ничего не слышал и не видел. Не заметил, как жена вытащила из-под шинели спрятавшегося там Пе-циса и поволокла его к столу. Не догадывался он, что вот-вот жена и ребенок упадут перед ним на колени, будут плакать, умолять, колотиться головой об пол.
А в душе Алвины шла борьба. Может быть, еще более тяжелая и болезненная — ведь у нее двое детей на руках. Будь Алвина одна — она всю Россию вдоль и поперек исколесила бы. А теперь она солдатка и привязана к каморке Лиепниеков, где в окно никогда не заглянет луч солнца.