Шрифт:
Где-то ходит сейчас бездомная Эмка. Ловит в поле мышей. Никто не хочет стать ее хозяином. Судьба — типично женская.
Интересно, собаки чувствуют свое одиночество? Или у них другой порог восприятия? В конце концов, радость бытия распространяется и на бездомных…
Однажды мы с Фомой гуляли в липовом парке. Смеркалось.
Впереди я увидела человека с крупной собакой. Я испугалась за Фому. Мне не нравится, когда его «друт и трепают», — как говорила моя маленькая внучка. Это значит: дерут и треплют.
— У вас собака агрессивная? — крикнула я издалека.
— Идите, не бойтесь, — отозвался хозяин. — Она старая…
Мы с Фомой приблизились, и я увидела перед собой старую собаку.
На ее морде искрилась седина. Взгляд был суровый, слегка отрешенный. Собачьи колени были величиной с теннисные мячики. Под животом висел еще один теннисный мячик.
— Что это? — спросила я.
— Яйцо опустилось, — ответил хозяин.
Я сочувственно покачала головой.
— Я вывел его погулять перед сном. Он протечет. Ему будет легче спать.
— А сколько ему лет? — спросила я.
— Семнадцать. По человеческому исчислению больше ста.
— Откуда вы знаете?
— Это все знают. Один к семи.
Я быстро сосчитала в уме возраст своего Фомы. Ему пять лет. Значит, по человеческим меркам, пятью семь — тридцать пять. Мужчина в самом расцвете.
Фома осторожно стал обходить собаку в надежде познакомиться и пообщаться, поиграть, например. Но от собаки исходил холод, запах смерти, запах исхода. Она даже не обернулась на Фому. Жизнь была ей неинтересна. Собака устала окончательно и бесповоротно.
Фома это понял и деликатно отошел. Потом отбежал подальше. Ему хотелось вырваться из этого пространства скорби.
— Вы снимаете дачу? — спросила я. — Или вы здесь живете?
— Мы снимаем дачу для Гермеса. И живем с ним, — сказал человек. — У моей жены тоже артроз, колени болят. У них с Гермесом одни болезни.
Я сочувственно покивала. Мне хотелось глубоко вздохнуть.
Я отошла и только после этого глубоко вздохнула.
Я шла и думала: неужели когда-нибудь… Потом решила не додумывать эту мысль до конца. Зачем думать раньше времени?
У Маршака есть строчки: «Смерть пришла, как дело…» и жизнью завладела.
Приходит срок. Программа переключается на свою заключительную фазу. Человек, равно как и собака, живет по новой программе. И это не страшно. Смерть приходит, как дело.
Если бы можно было заглянуть за черту. Может быть, ТАМ хорошо, и жалеть надо тех, кто остается…
Кого я еще люблю?
Свою внучку Сашу. Моя внучка — это я, начатая сначала. Не сегодняшняя, измызганная жизнью. А та, которой меня задумал Бог.
Саша учится в частной школе. Я иногда хожу на их школьные торжества, посвященные то ли дню рождения школы, то ли Новому году.
После торжественной части состоится вручение грамот. Потом — концерт, как в прошлые времена.
На сцене танцует армянка Ануш, двенадцатилетняя девочка. Она в купальнике и в газовом платке, повязанном на талии. Глядя на нее, у меня рождаются мысли о Шехерезаде и садах Семирамиды. Ануш — сама красота. Гений чистой красоты. Ничего лишнего. Черные как ночь глаза. Черные, как плотный шелк, волосы. Струящиеся руки, высокая шея.
Ануш — движется, струится, как живая музыка. Она, конечно, знает, что она — красавица. И зал это тоже понимает. Все смотрят завороженно. Красота завораживает.
Моя внучка неотрывно смотрит исподлобья. Потом мрачно спрашивает:
— Тебе нравится Ануш?
— Нет! — тут же отзываюсь я.
Если я скажу «нравится», Саша воспримет это как предательство с моей стороны. Точная схема «Николай — Джек». В присутствии Саши я не должна восхищаться посторонними.
— Не нравится, — подтверждаю я.
— Почему? — недоверчиво спрашивает Саша.
— Понимаешь… Белый цвет самый сложный. Он разлагается на семь цветов радуги. А черный не разлагается ни на что. Это отсутствие цвета. Пустота.
— И чего? — не понимает Саша.
— У Ануш все черное: глаза, волосы, брови, ресницы. Скучно. А ты вся переливаешься, как драгоценный камешек. У тебя волоски золотистые, глазки серо-зеленые, бровки коричневые…
Моя внучка слушает, но не верит. Смотрит недоверчиво.
— Да, да… — Я делаю преувеличенно честные глаза и киваю, подтверждая сказанное.