Шрифт:
Гости разошлись. Ирина Аркадьевна стала наводить порядок и была рада, что тетя Глаша осталась на ночь и помогает ей убирать со стола и мыть посуду.
Когда вернулись из экспедиции, жизнь пошла своим чередом. У Нади начались занятия, Георгий Николаевич с головой ушел в работу, и только Ирине Аркадьевне жизнь не обещала ничего нового впереди. Перед Новым годом она почувствовала себя неважно и слегла. Тихо отпраздновали Новый год, началась сессия. Прошла и она. Приближалась весна, но в доме Суворовых было безрадостно. Ирина Аркадьевна была плоха. Это было ясно и без врачей. Что-то роковое было в ее болезни. Она не сопротивлялась ей и ждала, когда всё наконец разрешится. Она чувствовала страшную усталость и опустошенность. Душевного спокойствия, которое она надеялась получить от замужества дочери, не получилось. Мало того, всё сильнее мучили сомнения, правильно ли она поступила, пожертвовав собой. Вчера еще она пребывала в этих сомнениях, но сегодня ей было уже абсолютно ясно, что поступила она правильно, единственно правильно, так как ее судьба определилась еще тогда, когда она полюбила в первый раз и от этой любви родилась Надежда.
Она не захотела идти в больницу, и за ней ухаживали дочь и приходящая сиделка. Георгий Николаевич днями пропадал на работе, но почти каждый вечер рассказывал ей последние новости городской и институтской жизни, чем даже обижал жену, поскольку на нее у него иногда совсем не оставалось времени.
Несколько раз вспоминала Ирина Аркадьевна поручика Мартынова, отца Нади. В последний раз он взлетел в небо и с неба (!) помахал ей рукой. Он словно звал ее за собой, но это тогда было выше ее сил. Он для нее остался где-то наверху. Она не представляла, что он где-то похоронен в земле, ей казалось, что он должен был остаться в небе.
Однажды, когда Ирина Аркадьевна почувствовала, что силы вот-вот покинут ее, она призналась Суворову, что всю жизнь любила его. С первого взгляда, с первой встречи, когда увидела его с Софьей. И что она счастлива и благодарит судьбу и его, Георгия Николаевича, за то, что столько лет они были рядом и она имела возможность каждый день разговаривать с ним и жить его жизнью:
– Другой жизни у меня, Георгий, и не было. Она и не нужна была мне. Прости, если что сделала не так.
Суворов молчал. Он смотрел на Ирину Аркадьевну, видел, как она тает с каждой минутой, и чувствовал, как из него самого капля за каплей уходит жизнь.
XXXVIII
В углу стоял ящик, совершенно не вписывающийся в прочие предметы и тару. Он был явно чужой. Безликий новодел, наскоро сбитый из трехслойной, потемневшей со временем фанеры и схваченный по углам полосками жести. Из него сочились, из него исходили боль и ужас, какие исходят из палаты с безнадежно больными пациентами или смертельно ранеными бойцами. Елена приоткрыла крышку и одновременно загнала себе в руку занозу и порезалась о жесть. В досаде она пнула ящик ногой. Ящик вздрогнул и застонал, как от боли. Елене стало жутко. Она тихо вышла из комнаты и затворила за собой дверь. Заноза ушла глубоко. Елена расковыряла ее иголкой, вытащила, смазала это место и порез йодом. За этой процедурой она несколько успокоилась и вернулась в кабинет Суворова.
Увидев опять архив, она почувствовала страшную усталость. Она осознала бессмысленность всякого собирания, всякого коллекционирования, попыток сохранить и протащить в другое время предметы из прошлого. Ей на минуту показалось, что она занимается контрабандой. «Что это я, – встрепенулась она. – Это они, как контрабандисты, тащили на себе всю жизнь это всё. Зачем? Куда? Кому? Раз тащил Георгий Николаевич, значит так надо было. Тащили же на себе в лихую годину детей, больных, раненых, самое необходимое добро. Ведь что попало не тащили, а только то, что необходимо было для того, чтобы выжить, сохранить себя, что было важней самой жизни. Значит, этот архив важней всего был и для Георгия Николаевича. Он для него был как боевое знамя. Но почему он не отдал его во время войны в музей? Да и потом, в семидесятые? Неужели боялся? Или не хотел?»
Она вновь подошла к фанерному ящику и приоткрыла крышку. Крышка, заскрипев, отвалилась. Ящик был забит какими-то обрубками, обрезками, трухой. «Странно, – подумала Елена, вороша и вытаскивая из деревянно-бумажного месива отдельные уцелевшие листы из альбомов или ножки от стульев, – всё разорвано, разодрано, разбито, не иначе как с ожесточением, в бешенстве, изо всех сил. Похоже, щепками и клочками бумаги был заполнен весь ящик. Кому это он, бедняга, не угодил? Кто это так его ухайдакал? Будто в этом ящике сложили специально то, что сделала история с прошлой жизнью вообще. Этот ящик – уголок истории, ухайдакавшей целую страну». Елена почувствовала в себе беспокойство, которое через несколько минут сменилось смятением. Она с ужасом смотрела на останки того, что, может быть, являлось самым ценным во всем собрании этих вещей. Что же подвигло и кого на это варварство? Какая тайна сокрыта навеки от нее в этом ящике? А что пережили они, эти вещи, когда их яростно уничтожали? Какой ужас испытали они? Елене снова послышался стон. «Это они, – вздрогнула Елена. – Они стонут даже не от боли, они стонут от того, что их предал тот, кто был им ближе всех. Неужели это… Георгий Николаевич?»
После похорон Ирины Аркадьевны Суворов долго не мог прийти в себя. Он считал себя единственным виновником ее ухода. А вскоре его как громом поразила весть о том, что погибла Инесса Рембо. Это не точно, но говорят! В тот день, помаявшись на кафедре и не находя себе места, он вернулся домой. Жена была в институте. Мысли в голове крутились одни и те же. При мысли об Ирине Аркадьевне у него кололо сердце, при мысли об Инессе впадал в меланхолию, а когда думал ненароком о Наде, прохватывал озноб. «Может, вообще… мне не нужен никто?» Он остановился на лестничной площадке, прислушиваясь к самому себе. Пусто. На эту мысль он не находил отклика. Значит, не то. «А сейчас у меня и нет никого. Но ведь кто-то нужен мне? Но кто? Что мешает мне понять, признаться самому себе?» Георгий Николаевич физически ощущал присутствие чужой воли, запрета на мысли, на чувства, и это было нечто большее, чем он сам. Уже на лестнице он ощутил смятение, точно в него вошло чужое раздражение, которое он подхватил как пыль, как грипп, как несчастный случай. Даже коридор, показалось ему, встретил его глухим ворчанием. «Ишь, недоволен», – подумал о нем как о живом существе Суворов. Раздражение нарастало. Неясный шум перемещался по всему его организму с места на место и не давал ему ни забыться от всего, ни сосредоточиться на чем-то определенном. «Да что же это такое!» Георгий Николаевич не мог найти себе места. Не видя, долго смотрел в окно, машинально попил чаю, походил по коридору, пиная пустой коробок из-под спичек, заглянул в комнату, которую занимал архив. И словно ударило в голову. «Ирины, – услышал Суворов глухой голос, – нет больше? Инессы – тоже нет?»
Безотчетный ужас, страх, бешенство охватило его, и он, не в силах сдержать себя, схватил топор и стал им в щепки разбивать первый подвернувшийся венский стул. За ним второй… «Так его! Так его! – тюкало у него в висках и отдавалось в сердце. – Бей его! Круши! Валяй! Ты мне диктуешь, кого прогнать?!»
Пришел в себя Георгий Николаевич, когда весь в слезах сидел на полу и рвал фотографии, какие-то бумаги, документы. Весь пол был усыпан черно-белыми обрывками. Пальцы его были черные, в порезах и крови. Когда он взглянул в зеркало, то не увидел себя – пятно не пятно, но что-то совсем нереальное, размытое и серое.