Вход/Регистрация
Спокойные поля
вернуться

Гольдштейн Александр Леонидович

Шрифт:

На минуту вернусь к утешению. Так перебивается тема в излагающем языке — «на минуту вернусь». И то ведь, никуда не вернешься в излагающем языке, не сообщив текстуально: смотрите, я возвращаюсь, вот фраза возврата. Уничижительные эпитеты, посланные по адресу утешения, не отменяют неумолимого обстоятельства: я испытывал в нем нужду и зачерпывал в текстах. Испытываю и сейчас, что заставляет задуматься, не входит ли соболезнование в особую миссию литературного слова. И если так, а у меня нет резона отмежеваться от этой ошибочной, выстраданной годами потребности, то говорю вам — Шаламов не утешает, как это делает слово искусства. Слово искусства, подчеркиваю, а тут что-то другое, демонстративно, с презрением к низвергаемому представленное на замену, и не возьмусь утверждать, что воздух благодаря правде очистился. Эта правда сомнительна. По-моему, наоборот, оскудение, закрепощенье в тоске и унынии, чтобы и остальным неповадно, чтобы не смели о чем ином помечтать. Всех под гребенку в заледеневшую яму отчаянья, а прочее все под утро приснилось на нарах. Продолжай, коли начал, повод удобнее не возникнет. Тебя воротит от мнимо бесстрастной, угрюмой, рассерженной голизны словаря, предъявляющей счет, как если бы это ты руками своих подлых рабов самолично построил бараки. От посаженного на цепь бесцветного невеликодушного языка в сотрудничестве с колымскою выстуженностью, нераздельный союз. От старчески обвиняющих кхеканий с махоркиным выхарком, понимаю, что изувечили, но ты здесь при чем, хорошо нулевое письмо.

«Мне говорят: какая бедность словаря! Да, бедность, бедность; низость, гнилость бараков; серость сырость смертная; и вечный страх: а ну, как… да, бедность, так».

Яков Абрамович Сатуновский,

эти прекрасные стихи не ответ. Они ответ лишь в том неприложимо непреложном смысле, в каком отвечают такие — и не такие, а эти — стихи. Не ответ в моем нынешнем положении, когда… Что «когда»? Что за увертливый синтаксис? Почему они прямо, как всего-ничего с год назад, не называют диагноз? Миндальничают? Остерегаются повторений? Тревожась вконец извести твою скособоченно хилую бледность? Да бросьте, ей-богу, я вас умоляю, им самим не все ясно. В томографически просветляемой, скальпелем пощаженной средней доле правого легкого кое-что завелось или заводится, но идентично ль тому, что было в нижней, отрезанной доле, тут мы пока что воздержимся, конфузится врач. На всякий пожарный, советует доктор — он советует не по-русски, а на языке этого места, как почти все его доктора, кроме медбратьев и медсестер, но песня знакома — пройдите на всякий пожарный опережающий курсик, с ущербом, кто спорит, для головного покрова, ну так походите в кепке, не дамочек чаровать интересной разбитостью членов. И ты выбегаешь из кабинета в другой кабинет, чей владелец (о, как тебе повезло!) склоняется к невмешательству наблюдения.

Отчего-то же ты колыму перечитываешь, пуще неволи охота с растравительным расковыриванием. Не стоит прикидываться, изображая наитие. Ответ был продуман заранее, до написания текста, вынуждающего, по мере того как записывается, блюсти этикет, тянуть бечеву вопросительно-утвердительных предложений, на бумаге (экране) иначе как постепенно, под стрекотливое тиканье, не разматываемых. Ангел медлит с отменою времени, и надеяться все трудней, хотя торопиться не надо. Неминуемо каждому в его срок, вот в чем штука, не сразу для всех. А было бы справедливей, отключив, насколько позволят, часовой механизм, и ответ и вопрос напечатать не один за другим, с промежутком в минуту ли, в пять, в два часа или в целую ночь, если читатель уснул, но друг с другом вместе, как в мандате, поглощающей сроки, как в талмудическом тексте на краях с четырех сторон спрашивают, а центр, обрамленный вопрошанием, единовременно отвечает. Тогда ответ звался бы Блонский Олег. Имя ему Олег Блонский.

Я мальчишка студент, он обманчиво взрослый в городе южных мужчин: двадцать шесть — двадцать семь, двадцать семь — двадцать восемь несолидной наружности. Осень, юг или юго-восток на асфальтовом променаде, текущем в приморский проспект, перетекший в приморский бульвар, у кованых черных ворот во двор его дома. Пять этажей, поставленных пленными немцами во дворе, где мощные тополя и платаны мощной сенью своей осеняют скамейки, крикливый, заплеванный шелухою футбол, кружевную беседку, старушечье гарканье, захмелевших солдатиков — розовые, портвешок зарумянил, носы из подъезда, животных у ржавой тары для мусора, начинающего вдруг возгораться, вонюче дымить и куриться из прозы тридцатых, повывелись в парусиновых брюках, в крепдешиновых платьях, с тех и с этих пор столько лет. Каурые годы, гнедые. Чалые, потный круп и задышка. Растрепаны на ветру. Охолонув под струею из крана. Все равно, если столько с тех пор. Мы прошли этот лес, итд. Олег, мы прошли?

Блонский костляв, длинновяз, метр девяносто слабосильного тела, веселого нрава. Пропустив описание внешности: с ума сойти, в третьем послерождественском тысячелетии ничтоже сумняшеся описание внешности, сыщется ли древнее что от египтян, из хеттов? — колесо? воровство? — выкручусь кое-как, экономной отсылкой. Смахивал на безусого гоголя, с выбритой эспаньолкою гоголька, за вычетом роста, с учетом поправочной горсти вдогон. То есть ничуть и нимало алчбы, честолюбных маслин, зыркающих малоросской ехидцей, ни на ефу подозрительности и каприза, гопаковой присядки от восхищенья собой, повеления беречь себя, как сосуд алавастровый, амброзии полный, вкупе с холуйскою проскинезой, по сути издевкой — ваши ноги власами своими утру, пришлите который-нибудь из волюмов. Этого и в помине, куда там. Рассредоточен мечтательно, как бы слегка затуманен, плавные жесты плывут в голубых водянистых глазах. Но власы долговласы, портретны — до плеч. Но в лице выделяется — нос. Тот самый, спасибо дагеру. Но — адамово яблоко, кадыкаст, некадыкастые гогольки это нонсенс, от адама порода. И улыбка, бесхитростная, без подвоха.

На Олеге плащ дружественного производства, ось Восточный Берлин — Улан-Батор, болотный мешок. Залосненные панталоны, в трещинках башмаки. Еще одно с гоголем гоголька несхождение: не щеголь, не франт, единицы могут позволить себе щегольские замашки в обезвоженном крае, большинству достается болотный мешок. Из его глубины, порывшись за пазухою под шарфом, извлекает в газету завернутый, резинками перетянутый накрест кирпич, «распишись в получении», и смеется, откинув носатую голову.

Расщелкнут портфель, под ворохом всячины укутан на дне дореформенный «Мальте Лауридс Бригге» в глухом переплете, три рубля с пересохшим дыханьем и выпадением пульса в лавке на Ольгинской. «Букинический магазин», как говорил тат-иудей, пожилой человек, промышлявший колготками у платана, на ольгинских плитах, звонких плитах, звонких от женщин, от их восклицаний и каблуков. К «Мальте» в соседство — «Нильс Люне». Сочтенный безвредным, тиснут в мягком с пленочным глянцем мундире, блажь Госиздата, чтоб не печатать идейно плохих скандинавов. Я ношу их как отца и сына, в портфеле не расставаясь, всегда в портфеле со мной. Читать обе сразу, страницу из первой, страницу второй, разложив слева-справа по книге, слева направо и справа налево по способу бычьей распашки, по методу бустрофедон. Так и раскладываю, подстелив лист «Рабочего» в чайхане, куда пристрастился ходить, платя рубль за круто заваренный, рдеющий в грушевидном стаканчике, влитый из крутобокого расписного. Капельки пота на петухе, колотый сахар на блюдце. Странно, как я тогда не приметил, «Рабочий» — это же Arbeiter, о чем синим отзвучьем Юнгеров томик на полке. Немецкий рабочий известен мне сызмальства, из подаренных младшему школьнику денег третьей германской империи, на именины другом семьи. Из закопченных, бумажных, кое-где рваных банкнот, прославлявших работу. От мужчин и от женщин, блондинов, брюнетов; ошибка, будто бы только блондины, арийство также брюнеты, особенно южные земли, не меньше и северные, что представлено пропорционально купюрами. Подушечки пальцев помнят шершавую ощупь: светло-карее чувствилище силы, в комбинезонах, спецовках, в обнажающих загорелое горло рубахах, в уборочно-жатвенных платьях. Абрикосовы лица, терракота — тела. Те, кому кроме удара и вскопа плодотворить, прыскать семенем, держат на плечевых вздутиях молоты. Те, кому принимать и рожать, перетирают в ладонях колосья. Для меня несомненно сегодня: покоряющая убедительность открытых и собранных, нещадно спокойных и осиянных боковым клином тревоги, ошеломительно стойких в своем обреченном достоинстве лиц истоком имела страдание, подлинную тему портретов. До болевого края испытанное при зачатии мускульной веры, в исполинских, измерению не подлежащих объемах изведанное на закате, страдание, отложившись в чертах, двумя безднами обступило расу героев, растителей нового человечества, коим знание будущего дано не затем, чтоб сломить, это и невозможно, но дабы они напрягли волю так, как напрягают ее ни на что не надеющиеся.

Деньги облизаны пламенем. Протрещав и взорвавшись, взыграв, огонь вырвал из готовых к любым превращеньям немецких людей и предметов пергаментную, браун-коричневую мелодию, основу всех состояний в стране, твердых, жидких, сыпучих, газообразных. Эта основная общность и оставалась неразложимым итогом любых превращений немецких людей и вещей. Деньги найдены в танке на Курской дуге. Молодой лейтенант вермахта погиб в битве народов, трофей, добытый на полях отрядом искателей в красных галстуках, безвозмездно отдан историку, мне, я вручаю тебе, говорил друг семьи. Постарайся сберечь свидетельство безымянного, чей путь, предназначенный к нашему с тобой истреблению, сам по себе человечен, то есть чреват язвами и хандрой, предощущением собственного непогребенного трупа, которого не коснется мед греческих бальзамировщиков, — я полагаю, что этот сгоревший удел спознался с тоскою сполна, говорил друг семьи на моих именинах, и я увидел танкиста, вижу его и сейчас. Двадцать шесть — двадцать семь, двадцать семь — двадцать восемь, возраст приблизительно Блонского. Худ, узкоплеч, молчалив, много курит, на Восточном стал тверже и мышечно загрубел. Льняная прядь над глазами, чаще смотрящими вниз, чем наверх. Никак не рабочий, инженер, архитектор, словесник — уже горячее, безусловно, надышавшийся манускриптов словесник. Того наподобие, что за четверть века до курских взметенных степей, в первую из германских убитый, вернул в толкованиях «Патмос», «Архипелаг». Острова и давильни, алтари, жернова, в гимнах вернул хоровод бесноватых богов с пьяным, обмазанным соком предтечей, по которому ежегодная скорбь и веселие, — тот словесник успел, этот нет. Не сложились слова, не легли на письмо. Чудо не дальше руки, но боги отняли у нас осязание. Дневниковые строки в перекидной, на спирали тетради, только строки, страницы развеялись. Клены, платаны в берлинском предместье прочли шесть посланий сестре. Почерневший платок, книга последнего содержания, тоже черна.

В борениях-притяжениях с государственной мыслью и партией смирился испепелиться в развязанном ими порыве. Фронтовое соратничество, заимствуя формулу, придуманную невоевавшими, — это городские и деревенские парни, из плоскодонных корыт, из промышленных чаш, из непроглядных в своей глубине сельских распевов, машина и почва, немецкой говоры речи, встреча всех и вся в языке, прямая, глаза в глаза, встреча. Снег рассыпчат, зернист, в мороз тишина, тяжесть яблок июльских, охолодавшие, разгоряченные парни. Ест, курит с ними, дружелюбно посмеиваются над лейтенантской застенчивостью, улыбается, вторя подначкам; прощают прочитанные вслух не к месту стихи, с горловым после молчания перехватом. Забавно милы их заботы о пище, о женском межножье, чтоб сытная пища, картофель чтоб, выпивка, сало, а под юбкою волглая клейкость, жаль, не всегда. Всухую что пища, что женщина, то да не то. Колодец с чистой ледяной водой, земляника на солнечном склоне, скинув ремень и пилотку, жадно, по-детски, измазался. Русская постирала портянки, починила кальсоны, мальчик похоронил мать за грядками, как хоронят животное, у ослепшей от слез попадьи, так здесь зовут супругу священника, сгноив мужа, выслали трех сыновей в Казахстан. Что-то испортилось, лопнуло сухожилие, давно, в темный от яркости полдень, в час Пана. Необходимость самозакланья как жертва, чей вкус, дымный, горчащий вкус родины, несотворенной немецкой земли в небесах, будоражит с рассветом, с первым ходом в атаке. Не будоражит, все вздор. Лопаются перепонки, зрение залито красным, запорошена глотка, железо во рту. Неслышно вопит избитое, сотрясенное, бросаемое во все стороны тело. В желтом тумане китайцев и хунну, в печенежьей заволоке курганы брони, погосты горелого мяса.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: