Шрифт:
— Было дело, да лень докладать, — усмехнулся тот, играя спичечницей инвалида.
— А-а, — очень спокойно протянул председатель, и взяв спичечницу из рук гостя, долго разглядывал тусклые радуги в ней. — То-то и смелости у инока. Может, музыку тебе завести? Не хочешь… а чего хочешь-то?
— Трёшник хочу, — с настойчивостью бросил Виссарион и упорно смотрел в левый, совсем мёртвый глаз Лукинича; казалось, зрачок его совершенно растворился в белке.
— …а если не дам? — тихо спросил председатель и вдруг взмахнул кулаком над головой гостя, но никакого события не произошло. Виссарион скалился уже в сажени от него, готовый обороняться хоть зубами. Лукинич грустно покачал головой: — А ты пужлив, гадёнок… образованный! Гляди, рази этим бьют? — Он брезгливо разжал кулак, там лежала тряпица с нажёванным мякишем, соска сорокаветовского отпрыска.
— Вот теперь уж и трёшницы не возьму, — весь красный от обиды, пригрозил Виссарион, поднимаясь одновременно с хозяином. — Завтра сам принесёшь, просить будешь, а не возьму… Не провожай, там не заперто.
— Пужлив, даже отрезвел со страху, — напряжённо улыбался Лукинич, и руки, видимо, для пущего задору держал за спиной. — Что ж, дружба — так дружба… с образованными людьми и дружить лестно. Я так и смекнул — рази образованному трёшница нужна? Евонную руку и сотней не накормишь! Не беги, не бойся пока!
Не спуская глаз с хозяина, Виссарион вышел на крыльцо и лицом к лицу столкнулся с Лукою, который возвращался. В свете из окна Виссарион увидел его длинный с перегибами нос, который влажно поблёскивал: неслышный и крайне деловитый, уже шёл дождик. Лука не узнал нечаянного сообщника своей мести. Пройдя шагов восемь, Виссарион прислушался: всё было спокойно в только что покинутом доме.
Следовало ждать событий поутру, но ни одно происшествие так и не выдулось. Только укатил на дрезине Геласий с увадьевским посланием за пазухой, да, повинуясь общественной молве, выключили Проньку из ячейки. День начинался пасмурно; небо свесило мокрые свои вихры к земле, которая жадно намокла, но пересохшие травы пока не поднимались. Всё же о. Ровоамов покидал Макариху, еле унося доброхотные даянья мужиков; при этом, кланяясь старушечьей кучке, провожавшей его до околицы, он крепче всех понимал, что волхования его тут ни при чём. Ввечеру потея за чайком в шонохском кооптрактире, он виновато поглядывал на брезентовый свой кулёк и справедливо полагал, что убрался из Макарихи во-время.
Всю неделю, притихая лишь к сумеркам, барабанила в крыши непогода. Земля набухла, всё поднялось, пырей да бутырник в огородах клонили к грядам свои раздобревшие вонючие мутовки. Тут бы и передышка ливню, но только на одиннадцатые сутки поразмело облачную размазню. Облака полосато разлеглись в высях, и, хотя до покоса оставалось ещё полмесяца, мужики вышли закашивать на пойму. Еле продиралась коса в травяной гуще, и тогда Мокроносов, запотевший на третьем ряду, удивлённо оглянулся на косцов:
— Эко рощенье! — сказал он тихо и, вскинув глаза на запад, откуда шла новая туча, прибавил — Неча, товарищи, траву губить.
С поймы он ушёл один, а остальные вернулись часом позже, злые и мокрые насквозь. Небо скуксилось, жестокий проливень хлестнул по полям; стало ясно, что подкошенных богатств не собрать. Луга полегли, яровые свалялись в синие войлока, в низинках появились воды. Картофельная ботва, с которой выбило весь цвет, задубенела, и почему-то казалось, что ещё один мочливый день — и она начнёт лаять низким пёсьим басом. Подкошенное горело в валах, старые стога почернели, земля стала пахнуть пивом… Впору было сызнова отыскивать кудесника Ровоамова, чтоб заткнул неосторожно приоткрытые хляби. Тут пошли новости: лесной ручей, преобразясь в поток, разломал колесо на красильниковской маслобойке, на Енге внезапной водопелью унесло стога, а в довершение всего пришла весть с Нерчьмы, будто сплавщики выловили из воды утоплого попика, вздумавшего спьяну помыться в реке. Только эта последняя горесть и повеселила мужиков:
— Намолил, дубонос, да в воду!
По мере того как изливалась влага из небесной пробоины, стали подопревать хлеба, а подопревшее обломало градом. В прошлогодних копнушках завелась плесень, а потом один мальчонок докопался в стогу до белого червя и принёс в спичечной коробке родителям на радость; драл его сосредоточенно сам отец, чтоб сызмальства разумел мужицкие беды, и мать не заступалась за любимца. Звери попрятались, и один скакал по лесу озверелый красильниковский ручей, скаля пенные зубы. В природе начинался бунт, и только Соть, несмотря на ежедневную прибыль воды, хранила свою величавую невозмутимость. Она ещё молчала до поры, но запанный приказчик по нескольку раз в день пробегал по бонам запруды, вдоль главного лежня, и недобро посматривал на воду, ставшую вдруг необыкновенного цвета. Не имея, однако, в прошлом Соти плачевного опыта и полагаясь на начальство, он не догадался своевременно подвести под запань подстрелы — лежачие бревенчатые подпорки Так бывало от века: лес накапливался в верхней запани и лишь по мере надобности его спускали в нижнюю гавань, откуда проводили в сортировочные магазины. Всё новые массы леса прибывали сверху, река загромождалась на целых две версты, и ко времени катастрофы сотинская запань удерживала многие десятки тысяч пиловочного и балансового леса, заготовленного впрок на пусковой период.
Запань была обычного типа, устроенная так, чтоб задержать у строительства весь спущенный на воду лес. Наискось к лесной бирже мокнул в воде грузный пеньковый канат, толстый, в толщину человечьей шеи. На нём, сшитые намертво ветвяными хомутами, лежали бон'a — плоты, притянутые к берегу десятью полуторадюймовым оцинкованными тросами — выносами. Те в свою очередь зачаливались на крупные брёвна, закопанные на сажень вглубь; брёвна эти лежали прочно в прибрежном глинистом песке и, видимо, по внутреннему сходству, назывались мертвецами. Грозному этому сооружению, казалось, не страшны были никакие паводки, и Ренне, ревизуя однажды утром своё детище, только на одно обстоятельство и обратил вниманье. Полагается устраивать запань тотчас за крутым поворотом реки, чтобы весь напор древесной массы приходился в берег, а тот, кто выбирал место под строительство, не предвидел стихийных бедствий на этой спокойной реке. На всякий случай запань была построена восьмидеревая; хотя и шестидеревой в обыкновенное время хватило бы с избытком… Там, у бережка, затесался в лесную гущу чей-то шестивёсельный карбас; издали он походил на раскрытый рот птенца. Разговаривая с приказчиком, Ренне смотрел как раз на него; вдруг лес незаметно сдвинулся, и рот птенца противоестественно закрылся; тогда лишь Ренне и ощутил некоторое сомненье.
— Ты подкати чурочки под канаты, чтоб не прели.
Приказчик был старой выучки; босые его ноги, начисто отмытые водой, походили на корявые, плохо ошкуренные сапожные колодки. За свою тридцатилетнюю службу он уже привык к мысли, что, раз усмирённая, река повинуется до конца. Приказчик засмеялся:
— Хрест на груди, не пугайсь, Филипп Александрыч: тут же мертвецы, и на каждом выносе их по два. А мертвецы — рази они когда сдают? Они надёжно держат, мертвецы… — И он притопывал пяткой по взмокшей глине, где были те захоронены. Он взирал на сгрудившийся лес взглядом старого жулика, которому ничего не стоит обыграть это тучное и глупое животное — Соть. Несмотря на неподвижность, гавань жила своею потаённой жизнью, и вот на глазах у него пятивершковое бревно, слабо кашлянув, сложилось пополам, как ему было удобней. Несчётная сила копилась здесь, и вдруг приказчик сокрушённо скинул картуз и жадно лизнул себе искусанные губы. — А дюже боязно, Филипп Александрыч: ведь их тут тыщ семьдесят, до самого дна, набилось… рыбе негде пройти. Ломает, без хрусту лес ломает, хрест на груди! Гляньте, гляньте сами хозяйским глазиком…