Шрифт:
Итак, все были на своих боевых местах — трусы, духовные отцы и безыменные герои этой беспримерной схватки. Некоторое время спустя зашевелилась и недвижимая глыба туркменского дехканства, тёмная, как все мужики мира. Мароновская агитация постепенно становилась излишней: сама опасность придавала им сознательность и доблесть; гостья бога выжирала наголо человеческие житницы, и в случае неудачи Туркмения была бы откинута на целую трёхлетку назад. За полтора месяца кендерлийского существования Маронов лишь дважды встретил туркменских женщин, хотя именно женщины подносили теперь воду отрядам, и мужья молчали… Несмотря на различие языков, они быстро научились именно с тем наклоном расставлять щиты, чтобы не уползло ни одно насекомое. Они постигли даже высокое искусство — рытьё ловчих окопов в песках, где и от верблюда-то не остаётся следов. Они провели защитные линии от Карабекаульского района до самого Сусатана; фронт растянулся на сто тридцать километров.
Песок оставлял ожоги, разъедал глаза, и трещины на руках гноились. Лошади гибли от тепловых ударов и безумели, когда в уши им заползали саранчуки. Акиамов запрашивал всюду о наличии лошадиных шляп, но таковые в республике не выделывались. Уже не узнать было никого из тех, кого совсем недавно с музыкой провожали в поход: изнеможённые люди, почти головни, в одних трусиках, месили отравленное тесто руками; изъязвлённая кожа кровоточила, в паху появлялись болезненные волдыри. Вместо недостающей жмыховой муки замешивали местную степную растительность, которую надо было собирать самим же. Не было воды; тухлую, её и людям давали по скупой норме, но ею изобильно поливались ямы, потому что приманке полагалось быть влажной и приятной на вкус. Люди падали, отказывались есть, спали на земле, у самых кулиг, дрожа от жесточайшей вони, — убитая саранча продолжала воевать своим смрадом. Люди шатались в уме: осатаневшего чусара Каяклы посетила безумная мысль: взрывать саранчу динамитом; а старший рабочий сухрыкульского отряда стрелял в летящую саранчу из нагана. Кое-где появился сыпняк, неслыханная земляная вошь; люди выдыхались, их мозговые манометры грозили лопнуть, — и всё же отряды находили силы устраивать социалистические субботники по борьбе с саранчой, которая опережала… О, этот кендерлийский хаос, не воспетый никем из драчливых наших стихотворцев, и людские муки, за которыми, как за надёжной стеной, невинно зацветал мазелев хлопок!
Маронов истаял на этой жаре; его лицо похудело и стало походить на лицо саранчука; ему казалось, что глаза у него стали членистые, он видел даже позади себя. Мазель, который не вытерпел и приехал в конце месяца, бросив всё, не сразу узнал его. Увитый табачным дымом, Маронов стоя составлял энтузиастическую телеграмму, — этот стиль уже помог ему однажды получить полтонны мышьяка свыше нормы. Мазель жал руки, испытующе заглядывал в глаза; сам он окончательно пожелтел в этот месяц, и веснушки его оставляли такое впечатление, точно его во сне засидели мухи.
— Ну, согрелся?.. Доволен Азией? Устал, так я заменю тебя, а?
— Рано, Шмель, пока рано… — и сделал неопределённый жест, как бы говоря: э, дескать, верблюд в пустыне не пропадёт!
— Кажется, у тебя с хлебом трудно?
— Ничего, Шмель, ничего… — Он закончил, наконец, своё донесение и покрутил пальцами, затёкшими от карандаша. — Вот расписываю героику. У нас без романтики фунта формалину не достанешь. Что нового в мире, Шмель?
— Что? Мобилизуем граждан. Учреждения высвобождают своих, дерутся даже за машинисток, врача одного привели с милицейским конвоем, э-эх, дермо!.. Да, кстати: саранча появилась на Крымском побережьи и прорвалась в Поволжье.
— Это через Ташауз, значит? Здорово сигает!.. — Он помолчал, а Мазелю показалось даже, что он задремал. — Кубышки зимуют?
— Не знаю, ты спроси свою науку в сапогах.
— Э, она там… увлёкся. Русские любят досконально истреблять!
— Да, любят. Ну… а хлопок?
— Стоит, Шмель, стоит.
— Но саранчуки ведь…
— Они кушают пока верблюжью колючку. Я запретил убирать. её с пустырей и меж. Хочешь взглянуть?
— Поедем.
…Копыта тонули в густейшей пыли. На шее смыкалось горячее удушье; солнце садилось, и встречный зной становился невыносим. По сторонам дороги бежали заброшенные арыки, истрескавшиеся, как в склерозе. Изредка встречался какой-нибудь старик на ишаке и торопился проехать мимо прищуренных мароновских глаз.
— Далеко ещё? — спросил Мазель. — А знаешь, ведь тут Ида! Она в отряде…
— Как же, наслышан, — сухо ответил Маронов и так долго закуривал самокрутку, что всякий другой счёл бы это за обидный намёк.
— Я, кстати, привёз тебе папирос, которые обещал, — сказал Мазель, чуть приотставая.
— За папиросы спасибо. Так… Ну, а что теперь пишет сусатанский пограничник?
Дорога, если можно было так назвать расплывчатое обилие следов, то проваливалась между голых барханных гребней, то поднималась на округлые, подковообразные плато, заросшие иляком, селином, отцветшим маком. Изредка на раздутых местах проступали лысины красноватой глины, а потом опять, лишь в новых сочетаниях, набегали карликовые подобия саксаульных рощ.
— Я покажу тебе, Шмель, удивительные штуки, а прежде всего — людей. О них надо судить тогда, когда они страшны, небриты, осатанели и делают всемеро против своих сил… И потом: у нас любят кричать о героизме, а по-моему, это следует делать молча, со сжатыми зубами. Перед кем хвастать? Старое не переубедишь, а молодое… я крепко верю в своё поколенье, Шмель. Достоинства больше, товарищи, достоинства!
Мазель не возражал только потому, что сегодня именно так было полезнее для общего дела; он только дивился мароновской способности так быстро переключаться с одного на другое. Это состояние лёгкого ошеломления, смешанного с гордостью за своё поколенье, не покидало его до самой ночи. Маронов действительно показал ему незабываемые вещи, которые самого его неизменно заводили в логические тупики. Что двигало этими рассеянными на вид людьми — азарт, безумие, идея? Так он мучительно догадывался о том, что Мазель знал давно, крепко и на всю жизнь..
Они объехали много в тот день; Мазель извивался в седле, точно пронзаемый гвоздями; они объехали фронт только двух кулиг. Первая линяла во второй возраст; бойцы получили два часа сроку — развести костры и покоптить над ними походные котелки: им как будто вовсе не хотелось спать. В застылой, хрупкой, как эмаль, тишине пустыни с лёгким шелестом возникал саранчук: и в темноте они продолжали лезть из тесных шкурок.
Вторая кулига была много старше; её уже томила мука размноженья. Кулига растворилась в темноте. Мазель слез с коня и, слегка похрамывая, пошёл к кусту, который бесформенно громоздился посреди ночи. Наклонившись, Мазель долго рассматривал его, то и дело зажигая спички.