Шрифт:
Он и сам знал, что время перевалило за полночь, но, как в воздухе, нуждался в подтверждении товарища.
— Нет, теперь уж двадцать третье потекло, — ответил Дыбок, вглядываясь в небо, как в большой календарь; он поёжился и широко зевнул. — Морозит, хорошо… а то совсем наш брат танкист замаялся. Чудно… никогда мне есть так не хотелось, лейтенант!
Ещё три больших часа длился нечеловеческий труд, из которого в равных долях с опасностью и скукой состоит война. Похолодало, изредка прогревали мотор. Все были мокрые, все успели побывать под танком. Молча сменяя друг друга, теперь они жалели силы даже на шутку. Первым выбыл Обрядин; сквозь рукав легко прощупывалась опухоль ка локте. Он взялся за флягу и сразу бросил её на дно танка, чтоб не дразнить себя оставшимся полуглотком. Потом лейтенант приказал водителю поспать часок до рассвета, перед тем как тронуться в путь. Последнюю четверть часа он копался сам, в одиночку, в липкой, стынущей гуще.
Корма опускалась с резвостью часовой стрелки. Пушка, будь она с другой стороны, показала бы половину пятого, когда крутизна наклона стала преодолимой для мотора. И в третий раз Дыбок по колено вступил в воду, чтобы выпустить целое озеро её через аварийный люк. Зато потом он разулся без всякого разрешения и оставил обувь сушиться на полустылой решётке трансмиссии: воевать вовсе босым было бы ему не в пример легче.
— Ну… будем живы, — повторил давешнее слово Собольков и засмеялся. — Ангел мщенья, а не машина. Доброе утро тебе… ангел! — взволнованно прибавил он, обходя танк и лаская рукой его ходовые части.
Давно, ребёнком, в глухой староверской моленной на Алтае он видел одного такого ангела, которого в рост, на кривой, как корыто, доске, изобразил дотошный и поэтический богомаз. Непонятно, как не отвергла церковь его жестокого и чрезмерно правдивого творенья. Ангел был щербатый, некрасивый и худой, в будничной рабочей одежде цвета неостылого пепла; широкие, едва ли не демонские крылья были опалены от груза пламени, который ему постоянно приходилось таскать на себе. Ему не ставили свечей, старухи обходили его, избегая попадаться на глаза, и было страшно представить в действии это мифологическое созданье суровой совести неграмотного сибиряка… Было что-то от ангела мщенья и в двести третьей, как стояла она сейчас, обратясь лицом к врагу, невредимая после стольких бедствий, если не считать оторванного буксирного крюка, смятых надкрылков и многочисленных вмятин, лишь умножавших её гневную и грозную красоту. Белёсый ледок успел намёрзнуть на железных веках её триплексов; она, как живая, помигала им, когда Собольков разворачивал машину.
Было ещё темно, но предметы, казалось, уже сами отдавали свет, поглощённый ими накануне; представлялось рискованным отправляться в рейд по полутьме. Просторная и торжественная, словно перед громадным праздником, удлинявшая пространство, заставлявшая сосредоточиться и говорить шопотом, — такая была тишина! Кое-кто уже пробуждался, и раньше всех — ветер. Он донёс мягкий и вкрадчивый отголосок орудийных залпов; экипаж слушал эту кошачью поступь проснувшейся войны с сердцебиеньем, точно весточку с родины. В такие минуты предки этих людей надевали чистые рубахи… Потом, всё приведя в боевой порядок, экипаж сидел на своих местах, торопя рассвет и стараясь лишь не прикасаться к металлу. Здесь потихоньку стал застигать их сон.
Он уже давно бродил возле танка и заглядывал в щели, как лазутчик. Вяло и молча мечтали о тёплой лежанке или хотя бы о костерке, но у одного уже спала рука, а другой не мог пошевелить пристывшую к железу ногу.
— А знаешь, Соболек… этак задремлем мы тут по-апостольски и не заметим, как вознесут нас живьём на небеса, — заговорил Обрядин, сдвигая шапку на левую бровь. — А ну, скрути мне кто-нибудь дыхнуть разок, а то рука… от холода онемела, не сгинается. — Ему даже не столь хотелось пополоскать себя дымком, сколь подержать в ладошке милый уголёк цыгарки. — Недаром и стишок сложен такой… Папироской ароматной мне приятно подымить. У ней дымочек аккуратный, на концу огонь горить.
Он покосился на Дыбка, не терпевшего обрядинской поэзии, но и тот оживился при упоминании о махорке. Этой божественной русской крупки у Обрядина с избытком хватило бы на всех, включая и Литовченку, если бы не спал сейчас в обнимку с Кис'o в дебрях итальянской шубы; пар и храп валили из щелей. Бережно, как святыню, Собольков достал коробок со спичками; вспышка осветила три с нетерпеньем протянутых к огню самокрутки. Из четырёх последних не загорелась ни одна, и надо считать, в эту самую минуту начальник всех тружеников спичтреста с грохотом проснулся на своем диване от добротной братской, к сожаленью — мысленной, оплеухи: тут и пригодилась трофейная зажигалка у Дыбка. Мороз и усталость, однако, брали своё, и тяжкая дремотная лень, такая неодолимая перед рассветом, всё больше вливалась в тело.
— Соври нам что-нибудь, Соболёк, — попросил тогда Обрядин, и его поддержал тот самый Дыбок, который с детства не любил сказок, потому что сам собирался бессчётно творить их наяву. — Про что-нибудь такое соври, чего на свете не бывает.
Собольков молчал; было в нём маленькое смущенье перед этими людьми за себя вчерашнего, хоть и не обнаружилось ни в чём его мимолётное малодушие перед неизбежным. Но по мере того как прибавлялось свету, полнокровная радость вступала в него, как бывает всегда, когда, пройдя через узкое горлышко ночных сомнений, вырывается душа на простор нового утра. Он молчал, не зная лишь, какую сказку выбрать из тысячи; любую окрашивала личная, собольковская, горечь и рушила её степенный, строгий лад…
— Есть у нас одна гора такая, вся бирючиной заросла, — начал Собольков, чуть стесняясь вначале, словно самое сокровенное рассказывал про себя, и глядя, как движутся во тьме огоньки цыгарок. — Там, под навесом, каменная коечка, на ней постелено моховое одеяльце. Я шёл раз из МТС, прилёг от жары и сам слышал, как птица птице сказывала. Может, и неправда, ведь кто её проверит, птичью быль!.. Будто проживал там поблизости, в стародавнее время, один обыкновенный гражданин, только служил в коперативе. Имел хозяйство с яблочным садиком, жену, трёх девчурок краше вишенок… и все три в одну недельку закатились. Пойдут по ягоды, шажок в сторону, да две приступки вниз, где поспелее, а уж там ждут, кому надо. Брехали, что змей семиголовный поселился, он девок и таскал. Вырастит, музыке обучит, потом женится, по всем правилам: видать, ещё в соку был. Конечно, нонешние профессора это опровергают, но, значит, тогдашняя наука послабже была!.. Так и замухрел с горя мой мужик. Всегда при нём бутылочка — сидит, срывает цветы удовольствия. Что и накрал, весь прожился, а жена только пышней цветёт, ходит, коленкором шурстит. Кстати, весна выдалась крутая, деревья почку — во, наиграли!