Шрифт:
Отпраздновав окончание проекта небольшой пирушкой, Потёмкин разослал его по всем хозяйственным властям, от которых зависело разрешение и кредитование комбината. Это произошло в начале апреля, но вот и берёза распустилась в исполкомском палисаднике, и пьяные слобожане стали выползать на молодую травку, а всё не поступало ответа в исполкомскую регистратуру. В конце июля, однако, пришла бумага из центра, где, принципиально соглашаясь с предложением губернского совнархоза, высокая власть сомневалась в возможности его скорого осуществления: кредиты были уже распределены… Прочитав письмо, Потёмкин раскрыл окно и целых полчаса пребывал в безразличном отупении. В воздухе, слабо попахивающем гарью, отдалённо гремела военная музыка. По площади прошли молодые люди из слободы, напевая под гитару:
Не влюбляйся в карий глаз: Карий глаз опасный… А влюбляйся в синий глаз…Потёмкину стало не то чтоб скучно, а как-то не по себе, и ещё хотелось пристрелить гитару, как собаку. Колола вдобавок досада, что на всех хватает денег хоть и по нищему куску, а вот его безропотную Соленгу обрекают на прежнее прозябание. Вдруг он отвернулся и закусил губу, как делал прежде, когда сгоняемый плот, затирало на пороге. Тут же позвонил он в губком, секретарь которого тоже собирался в центр по делам особой важности; одновременно дано было распоряжение на вокзал оставить билеты на сквозной архангельский поезд. В ту же ночь, на полчаса заехав домой, он покинул свою обеделённую родину. В настроениях он ехал крайне нетерпеливых; в вагоне, кстати, познакомился он с одним волосатым инженером, патриотом Крайнего Севера, который, как и он сам, направлялся в Москву клянчить деньги на постройку того самого медеплавильного завода, с которого Потёмкин собирался возить свои флотационные хвосты. Не дослушав инженера, в котором, как в зеркале, увидел уродливое изображение самого себя, Потёмкин с остервенением вышел на площадку покурить.
— Всё бродишь? — окликнул его секретарь, папироска которого тлела в грохочущих потёмках тамбура.
— Слушай, у меня мысль… Если Соленгу с Унжей соединить, там всего сорок восемь вёрст, лесная база увеличится втрое. Тогда не шесть котлов по восемнадцать тонн, а и все девять ставь! Я из того веду расчёт…
— Иди спать, будорага! — тихо укорил секретарь. — Ночь, спать надо.
Тотчас по приезде они отправились в то высоко учреждение где прежде всего следовало искать поддержки; один из секретарей его, сам литератор и потом в особенности озабоченный судьбами советской бумаги долго расспрашивал Потёмкина о мужиках, к великому его неудовольствию.
— …ворчат! — молвил Потёмкин, угрюмо сворачивая на привычную тропу. — Лесу много, работы нет. На экспорт не берут, а в центр возить далеко. Доска не выдержит, а бумаге всё впору. Мы вот решили: надо на месте лес работать!
Приготовляясь к описанию сотинских преимуществе он подошёл к карте и пальцем искал на ней свою знаменитую реку, которую предполагал отныне прославить комбинатом. Он искал долго, и краска прилила к щекам, но то была не прежняя карта одной лишь губернии, а карта всей страны, с Сибирью, Кавказом и Туркестаном. По ней извивались чужие ему, мощные реки, распростирались зелёные расплывы низменностей, коричневые хребты знакомых по наслышке гор, серо-жёлтые лысины пустынь. Его палец заблудился в необъятном этом пространстве и растерялся, найдя, наконец, свою область. Её всю можно было прикрыть двумя ладонями, и великая Соть ползла по ней усмирённым червячком. Заодно поискал он глазами и Соленгу, замечательную милую реку, с белыми кувшинками в заводях, вольную и открытую, как улыбка, с голубой водой и луговыми берегами; он вовсе не нашёл её на, карте, словно стране не было дела до Соленги и её поэтических красот. Секретари шептались, и Потёмкин успел оправиться, но уже не умел вернуть себе прежнего воодушевления.
— …сырья на тыщу лет, мужик хороший, крепостным правом не испорченный. Бумага на корню гниёт, а нам газеты выпускать не на чем! — Он устал даже после того немногого, что ему удалось произнести.
Наконец ему пообещали, что делу будет уделено возможное внимание, и в Бумагу, к Жеглову, Потёмкин ехал уже в состоянии крайнего недоуменья. В сущности, для начала всё шло неплохо, но чему, расставаясь, так странно улыбался секретарь?.. Ах, да, он пошумел некстати, неугомонный Потёмкин. «Может, комбината и в самом деле не нужно, а газету можно печатать на фанере, на берёзовой коре или просто на облаках, как делают где-то в этой чудацкой Америке?..» Оттого-то в кабинет к Жеглову он входил не без враждебной насторожённости; ему казалось, что вокруг тяготятся его посещениями. Жеглов сидел не один, а с ним рядом молчаливая человеческая глыба с плотным, с почти заносчивым лицом, не располагавшим к задушевной беседе. «Тем лучше», — воинственно решил Потёмкин, и двинулся прямо на глыбу, но та прикрылась газетой и не допустила до себя; человек этот казался бы высоким, если б не был так коренаст.
— Товарищ, в очередь… — бросил Жеглов, второпях перебирая бумаги.
— Мне не к спеху, — откликнулся Потёмкин, печально удостоверяясь, что действительно в ревсовете семнадцатой они не встречались ни разу. — Пропускайте вашу очередь.
Он не принял приглашения садиться, ходил по комнате, укоризненно потыкал пальцем в бронзовую девушку на пепельнице, попробовал на ощупь бумагу, на которой напечатан был портрет вождя, и определил на-глаз процентное содержание целлюлозы. В этой серенькой, с окнами на один из древних московских соборов, комнатушке всё его раздражало. Тем временем шёл уже третий посетитель: огромный мужчина, татарин по лицу и речи, сдержанно бубнил о бумажных нехватках на местах.
— …баба в каператив приходит, сахар просит, сахар даём. Куда сыпать? В юбку сахар сыпать?
Жеглов заглянул поверх пенсне куда-то в календарь.
— За третий квартал вам обещано отгрузить пятьдесят тонн. Всё?
Тот не унимался и в раздумьи поглаживал необыкновенные свои габардиновые галифе:
— Погоди, мужик сахар просит, куда сыпать?.. в штаны сахар сыпать?
Жеглов забарабанил пальцами в стол.
— В ту же бумагу и сыпьте, товарищ… в ту же бумагу! — и звонил секретарю.
Проситель уходил в испарине, потрясённый убедительностью жегловского аргумента. В дверях он нерешительно оглянулся, загораживая проход, но раздались ещё какие-то звонки, и в щель пропихнулся мясистый человечек, обмахиваясь обрывком белого картона. Доведённый накануне до исступления, он заготовил Жеглову целую чашу жёлчи, но, видимо, смутился посторонних, людей и с отчаянья, точно козыряя, бросил Жеглову картонный листок, которым обмахивался. Затем, упёршись изогнувшимися досиня пальцами в стол, он шумно дышал, и вся бумага перед Жегловым шевелилась.