Шрифт:
— Думаю, что от злости и одиночества, сеньор Фортнум. Я не хотел причинить вред этой бедной женщине.
— Одиночество — это мне понятно, — сказал Чарли Фортнум. — И я от него страдал. Но при чем тут злость? На кого вы были злы?
— На церковь, — сказал тот и добавил с насмешкой: — На матерь мою церковь.
— Я бывал зол на своего отца. Мне казалось, он меня не понимает и на меня плюет. Я его ненавидел. И тем не менее мне стало очень тоскливо, когда он умер. А теперь… — и он поднял свой стакан, — я ему даже подражаю. Хотя пил он больше, чем я. Все равно отец есть отец, но я не понимаю, как можно питать злобу к матери нашей церкви. Я бы никогда не мог разозлиться на учреждение, хоть и самое дерьмовое.
— Она ведь ипостась, — сказал тот, — утверждают, что она — ипостась Христа на земле, я даже и сейчас немножко в это верю. Такой человек, как вы — un ingl'es [227] , — не может понять, как мне было стыдно того, что они заставляли меня читать людям. Я был священником в бедном районе Асунсьона возле реки. Вы заметили, что беднота всегда теснится поближе к реке? Все равно как если бы они собирались в один прекрасный день куда-то уплыть, но плавать не умеют, да и плыть-то им некуда. По воскресеньям я должен был читать им из Евангелия.
227
Англичанин (исп.).
Чарли Фортнум слушал его без особого сочувствия, но с весьма хитрым прицелом. Жизнь его зависела от этого человека, и ему было крайне необходимо знать, что им движет. Может быть, ему удастся затронуть какую-то струну взаимопонимания. Человек говорил без умолку, словно жаждущий, который никак не может напиться. Вероятно, ему уже давно не удавалось высказываться начистоту, видно, он только и мог выговориться перед человеком, который все равно умрет и запомнит из того, что он сказал, не больше, чем священник в исповедальне. Чарли Фортнум спросил:
— А чем плохо Евангелие, отец мой?
— Бессмыслица, — сказал бывший священник, — во всяком случае, в Парагвае. «Продай имение твое, и раздай нищим» [228] — я должен был им это читать, в то время как тогдашний наш старый архиепископ ел вкусную рыбу из Игуазу и пил французское вино с Генералом. Народ, правда, не подыхал с голоду, ему можно не дать умереть, кормя одной маниокой, а для богачей наше недоедание куда безопаснее голода. Настоящий голод доводит человека до отчаяния. А недоедание так ослабляет, что он не в силах поднять кулак. Американцы отлично это понимают, помощь, которую они нам оказывают, как раз и обеспечивает это состояние. Наш народ не подыхает, он чахнет. Слова «Пустите детей приходить ко мне… ибо таковых есть Царствие Божие» [229] застывали у меня на языке. Вот передо мной в передних рядах сидят эти дети со вздутыми животами и пупками, торчащими, как дверные ручки. «А кто соблазнит одного из малых сих… тому лучше было бы, если бы…» [230] «И отдашь голодному…» [231] Что отдашь? Маниоку? А потом я делил между ними облатки, хоть они и не такие питательные, как хорошая лепешка, а вино пил сам. Вино! Кто из этих несчастных когда-нибудь его пробовал? Почему нельзя причащаться водой? Он же причащал ею в Кане Галилейской. А разве во время тайной вечери не стоял кувшин с водой, которую он мог бы пить вместо вина?
228
Евангелие от Матфея, 19:21.
229
Евангелие от Луки, 18:16.
230
Евангелие от Матфея, 18:6.
231
Книга пророка Исаии, 58:10.
К изумлению Чарли Фортнума, его собачьи глаза заблестели непролитыми слезами.
— Только не думайте, — говорил он, — что все такие плохие христиане, как я. Иезуиты делают все, что могут. Но за ними следит полиция. Телефоны их прослушиваются. Если кто-то из них внушает опасение, его живо переправляют за реку. Но не убивают. Янки будут недовольны, если убьют священника, да ведь и не так уж мы опасны. Я как-то в проповеди упомянул об отце Торресе, которого застрелили вместе с партизанами в Колумбии. Только сказал, что не в пример Содому в церкви может найтись хоть один праведник, поэтому ей и не грозит такая участь, как Содому. Полиция донесла об этом архиепископу, и архиепископ запретил мне читать проповеди. Ну что ж, бедняга был уж очень стар, он нравился Генералу и, наверное, думал, что поступает правильно, отдавая кесарю кесарево…
— Все это не моего ума дело, отец, — сказал Чарли Фортнум; приподнявшись на локте, он смотрел вниз на темные волосы, где еще проглядывала былая тонзура, как доисторическое капище в поле, если на него смотреть с самолета. Он вставлял слова «отец мой» при малейшей возможности; его почему-то это ободряло. Отцы обычно не убивают своих сыновей, хотя с Авраамом это чуть было не произошло. — Но я же ни в чем не виноват, отец мой.
— Да я вас и не виню, сеньор Фортнум, боже избави.
— Я понимаю, с вашей точки зрения, похищение американского посла вполне оправданно. Но я… я ведь даже не настоящий консул, да англичан эта ваша борьба и не касается.
Священник рассеянно пробормотал избитую фразу:
— Сказано, что один человек должен пострадать за всех людей…
— Но это сказали не христиане, а те, кто распинал Христа.
Священник поднял на него глаза:
— Да, вы правы. Я это привел, не подумав. Вы, оказывается, знаете Священное писание.
— Не читал его с самого детства. Но такие вещи западают в память. Как Struwelpeter [232] .
— Кто-кто?
— Ну, ему еще большие пальцы отрезали.
232
Персонаж сказки немецкого писателя Генриха Гофмана (1809–1894), нечто вроде нашего Степки-растрепки.
— Никогда о нем не слышал. Он что, ваш мученик?
— Нет, нет. Это из детской книжки, отец мой.
— У вас есть дети? — резко спросил священник.
— Нет, но я же вам говорил. Через несколько месяцев у меня должен родиться ребенок. Уже здорово брыкается.
— Да, вспомнил. — И добавил: — Не беспокойтесь, скоро вы будете дома. — Эта фраза словно была обведена частоколом вопросительных знаков, и он хотел, чтобы пленник, согласившись, ободрил его самого: «Да, конечно. Само собой».