Шрифт:
Иван отстранился от стола, гордо, величественно выпрямился И так же величественно возложил руки на подлокотники трона. И вот сейчас, без парчового кабата, без золотых барм и царского венца, в шутовском одеянии скомороха он более всего был похож на царя.
— От Моисея рождаемся на царство божьим предопределением, — сказал он глухо, но по-прежнему гневно, — наставленные мудростью государскою и провидением. — Острая осознанность своего величия слышалась в гневной приглушенности его голоса. — Не посошок слепца вкладывает господь нам, помазанникам своим, — скифетр! И только господь наш советник! Исайя-пророк речет: «Тако глаголет господь: я ставлю царей, ибо они священны, и я руковожу ими!»
— Пусть царь и почтен царством, однако не может он получить от бога всех дарований, — по-прежнему мягко сказал Кашин, — и должен он искать совета у ближних советников своих.
— Дед твой мудр и разумен презело был, однако же не гнушался совета ближних своих, — поспешил присказать и Немой, — и сколько подвигов свершил он благодаря сему.
У Ивана дрогнули ноздри, глаза стали совсем невидимыми…
— Чтобы советовать государю, как ему лучше царство свое держать, и чтобы государь внимал тем советам, надобно и сердцем, и помыслами, и тщанием едиными с ним быть, — сказал он тихо, не злобно, не ненавистно — просто и рассудительно. — А у вас?!. — голос его презрительно напрягся. — У вас и в мыслях и в душе — противное! Как во времена израилевы вместо крещения потребно было обрезание, так и вам вместо царского владения потребно самовольство. Вы не токмо не хотите быть мне подвластны и послушны, но хотите и мною владеть, и всю власть с меня снять, как было уже! Я был государь токмо на словах, а на деле ничем не владел! Так сие ли противно разуму — не хотеть быть обладаемому подвластными? Что Давида и Ровоама безумства приводите? Что Израиль мне поминаете? Сами вспомните, как в Израиле некоторые, согласившись с Авимелехом, от наложницы Гедеоновой рожденным, перебили семьдесят законных сыновей Гедеоновых и воцарили Авимелеха, так и вы, собацким изменным обычаем, хотели в царстве царей достойных истребить и воцарить дальнего родственника, хоть и не от наложницы рожденного! Так-то вы доброхотны, так-то вы душу за меня полагаете, что, подобно Ироду, грудного младенца хотели погубить, смертию света сего лишить и воцарить вместо него чужого? Так-то вы душу за меня полагаете? Вы от прародителей своих привыкли измену чинить! — крикнул Иван до срыва голоса и вдруг смолк, как будто неожиданно лишился дара речи.
Федька подал ему чашу — он стал пить вино жадными, большими глотками… Дышал тяжело, ожесточенно, раздувая ноздри и вздрагивая при каждом глотке, словно вместе с вином заглатывал в себя свою яростно рвущуюся наружу боль, свою ненависть, и отчаянье, и страх — страх перед самим собой, перед своей злобой и яростью, с которыми уже почти не мог справиться.
— Что старое доминать?! — сказал Немой. — В том уж мы давно рассужены…
— Старое?! — захлебнулся Иван… Чаша полетела на стол, обрызгав вином белый шелк скатерти. Взгляд Ивана невольно задержался на алых, медленно расплывающихся пятнах. Он с суеверным ужасом, не имея уже сил отвести взор от этих багровых растеков, вжался в спинку трона, лицо его стало холодновато-бледным, вздыбившийся мох, как иней, тонко покрыл щеки.
— Повелеть переменить обрусец? — склонившись к нему, тихо спросил Федька.
— Сгинь, — яростно бросил Иван и резко поднялся с трона: видеть эти пятна он все-таки не мог. Бог весть, что привиделось ему в них, но они как-то враз отрезвили его — и от хмеля, и от злобы… Он подошел к краю помоста, чтоб быть поближе к боярскому столу, убийственно спокойно проговорил:
— Гораздо, не будем старое поминать. Скажу о новом… Пойманы по моему указу и на Москву привезены князь Фуников да боярский сын Ивашка Шишкин. В цепях сидят… Казнить их буду. Сыланы они были в прошлом лете в Стародуб, для осадного дела. По чести, по разряду сыланы, как водится… Не с глаз долой, а добром, пожалованием моим. Но нечестное, изменное дело замыслили они… С литвинами ссылаться учали, город им намерялись сдать. За то я их живота лишу, но прежде допытаю — по чьей указке они ту измену замыслили. И тем никому живота не оставлю, и сродникам их, и детям, и людям 229 всем… С корнем буду рвать вашу измену. Велел я уже взять за сторожи и Данилу Адашева с родичами его Сатиными. Там гнездо сей измены! Шишка в родстве с Адашевыми, а те не забыли своего вольготства, что было им за Алешкой! Да и вы помните!.. Како ж забыть такое?! Тогда лукавым измышлением противились мне всем синклитом Алешкиным, а нынче и того пуще — на измену намерились.
— Дозволь государь, мне слово поведзець 230, — вдруг громко сказал Вишневецкий.
— Что тебе, князь? — недовольно и удивленно скосился на него Иван.
— Рек ты, государь, тутай про Данилу Адашева, — заговорил Вишневецкий, стараясь говорить по-русски и как можно чище, зная, что Иван хоть и понимает, но не любит, когда с ним говорят по-польски. — Мнишь ты Данилу зрадцем… Како ж можно Данилу зрадцем мнить? Бардзо добрэ я вем Данилу, государь! На перекопского разом ходили… Бардзо добрый воевода Данила! Великую службу он тебе справил, на перекопского пойдя. Пшед Данилы, государь, с початку, как юрт крымской стал, как и в тот Корсунской остров нечестивые бусурманы вдворилися, русская сабля в нечестивых жилищах тех по сей час не бывала! Великой досадой досадил перекопскому Данила… Как пришел под Очаков — корабли взял и турок и татар побил. Пришел на Чюлю-остров, и тутай в протоках другой корабль взял… Пришел на крымские улусы, на Ярлогаш-остров, и тутай многие верблюжьи стада нищил… А оттоле пришел на улусы, на осядлый люд, от Перекопа за пятнадцать верст, и воевал многие улусы и много люду нищил. Хан множество войска собрал… с Крыма, и с Ногаи, и шесть недель ходил подле Данилы берегом, не возмогше йому прешкодить.
— Про то нам Данила и сам писал, — терпеливо выслушав долгую речь Вишневецкого, сказал невозмутимо Иван. — И мы его за ту службу жаловали, а за измену казнить будем. Жаловать своих холопей мы вольны и казнить их — також вольны, — добавил он твердо и сурово и, сойдя с помоста, сосредоточенно глядя себе под ноги, медленно вышел из палаты.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Ломотная ознобь пробудила Щелкалова от тяжелого хмельного забытья. В ноги, в поясницу, меж лопаток встыли холодные комки, и их пронзающая, студеная резь сразу же прояснила его сознание. Он мучительно застонал, открыл глаза… Над ним скорбно, как над покойником, склонялись чьи-то лица.
«Господи!..» — мелькнула в первый миг какая-то жуткая несуразица, но он тут же понял, что нынешний пир закончил под Красным крыльцом, в грязи, рядом с нищими и бродягами. Это они склонились над ним, готовые помочь, услужить, в надежде на добрую милостыню.
— Прочь! — рыкнул он и тяжело, превозмогая болезненную занемелость всего тела, поднялся с земли.
Нищие в страхе отпрянули, Щелкалов ненавистно глянул на них — невольных свидетелей своего позора, втянул голову в плечи, без разбору, как слепой, по лужам, по грязи пошел через площадь.
Все тело еще было мертво от впитавшегося в него холода, а под сердцем уже запекло… Сознание своего позора стало невыносимым, и ничто земное не могло сейчас облегчить его муку… Только смерть, смерть, смерть! Он в исступленности огляделся по сторонам, вскинул голову вверх — темная громада Ивана Великого нависала над ним… Бегом, подгоняемый спасительной мыслью, бросился Щелкалов к колокольне, подбежал, рванул тяжелую дверь, обрадовался — не заперта! Зацокали под каблуками ступени — выше, выше, выше!.. Разбушевавшаяся в душе боль пересилила наваливающуюся изнеможенность.