Шрифт:
От этих, быть может, даже и сильно преувеличенных рассказов злоба накоплялась, росла; ненависть закипала в сердцах, и страстные проклятия сыпались в адрес «иродова племени», «проклятого нехристя», «басурмана француза».
Женя казалась совершенно подавленной. Она заметно похудела и вытянулась за последнее время. В расширенных карих, без блеска, глазах застыло выражение вечной тревоги и какой-то растерянности. Отсутствие Сережи и Китти, неизвестность относительно того, что делается с ними, долетавшие известия о смерти того или другого знакомого, россказни о зверствах французов – все накладывало свою тяжелую печать на восприимчивую натуру девочки. Но, видимо, что-то еще, ее собственное, тайное, недоступное постороннему глазу тяготило это детское сердечко.
Жене, действительно, было очень тяжело. Необузданные, взбалмошные слова, сказанные Сереже в минуту раздражения, не дают ей покоя; они так и звучат в ее мозгу. Иногда ночью девочка лежит с широко открытыми глазами, а слова звенят и звенят.
«Боже, Боже, что теперь с Сережей? Где он? – тоскливо думает она. – Вдруг с ним уже случилось что-нибудь? Может быть, вот теперь, сейчас, в эту самую минуту?»
Объятая ужасом, девочка вскакивает, садится на кровати, охватив рукой колени, опирается на них подбородком и думает свою невеселую думу.
«Вдруг Бог запомнил мои слова и, чтобы наказать меня, исполнит то, что я сказала? Господи, забудь! Господи, прости!.. – беззвучно молит Женя. – Ведь тогда я, одна я буду виновата в том, что случится с Сережей, я, которая так любит, так любит его… Что ж тогда делать, что?»
И в воображении девочки вырисовывается отдаленный, глухой уголок сада, холодный темный пруд, окруженный ракитами и вечно плачущими ивами.
«Тогда туда, в середину, – решает Женя. – Больше ничего не остается. А с мамой, с мамой что будет? Как она переживет несчастье с Сережей? Моя мамочка, моя милая, бедная мамочка! – несется дальше тоскливая мысль. – Она не перенесет, не забудет, а мне никогда, никогда не простит и совсем-совсем разлюбит. Она и теперь уже больше не любит меня…»
Девочке мерещится скользящий, словно уплывающий куда-то взгляд Трояновой, ее рассеянные ласки и молчаливость. С лихорадочным напряжением Женя следила за матерью и во всех этих признаках острой тревоги за участь детей, величайшей, ни на секунду не покидавшей женщину озабоченности видела охлаждение к себе.
Тоска сжимает сердце Жени. Босиком, в одной рубашонке, девочка бросается на колени перед киотом.
– Господи, забудь, забудь, прости! Помилуй, спаси и сохрани Сережу! Спаси маму, спаси меня, всех нас спаси! Сохрани мне любовь мамы, чтобы как прежде, как раньше любила меня… – страстно молит девочка, с орошенным слезами лицом кладя несчетные земные поклоны.
Женя вся закоченела, холод подергивает ее плечи. Она уже собирается лечь в постель, но вдруг волна горячего раскаяния, жалости, любви к матери, потребность сейчас, сию минуту открыть ей все, чем переполнено сердце, прижаться к ее груди неудержимо овладевает девочкой.
Девочка, по-прежнему босая и неодетая, проходит комнату, отделяющую спальную матери от ее, и приоткрывает дверь.
Тихо и почти совсем темно.
«Неужели спит?» – недоумевает Женя.
Сон так далек от нее самой, что она не представляет себе, как может спать другой человек.
Но Троянова не спит, ей не спится. Тяжелые, тревожные грезы наяву – вот всегдашние неизменные посетители этих томительных, длинных ночей.
– Кто там? – спрашивает она.
Ответа нет, но в то же мгновение Женя оказывается на коленях у кровати матери.
– Женечка, ты? – удивленно и встревоженно говорит женщина. – Ты вся дрожишь, ты совсем холодная. Что с тобой, детка? Ляг скорей ко мне под одеяло, обогрейся… – она приподнимается, чтобы дать место дочери.
– Нет, нет, я не могу, не смею лечь около тебя. Я только тут, на полу… Пока ты не простишь, не скажешь, что можешь простить меня… – задыхаясь, страстно и торопливо говорит Женя. – Ты ведь слышала, ты помнишь, что я сказала тогда, когда Сережа собрался ехать на войну? Такое страшное, ужасное… Мамочка, простит ли Бог, забыл ли Он мои слова? А если помнит, если накажет, и тогда… – девочка не может договорить. – Тогда, тогда и я жить не буду, тогда я туда, в пруд… Бог не простит, и ты, ты никогда не простишь, совсем, совсем разлюбишь… – больше девочка не могла говорить.
– Христос с тобой! Что ты сказала, Женя? Разве можно даже думать о таких вещах! Ведь это грех, великий грех! Успокойся, моя крошка, успокойся, моя маленькая. Господь, конечно, давно простил, забыл твое необдуманное слово. Он так милосерден, а ты так горячо, так искренне каялась, так выстрадала свою вину. Он сохранит нам нашего дорогого Сережу, будем надеяться, будем верить. А теперь ляг, ляг скорее ко мне под одеяло, ты вся дрожишь, еще простудишься, заболеешь!
Женя хотя и слабее, но все еще упиралась.
– А ты, ты простила, да? И любишь? Скажи же, скажи скорее, любишь?..
– Люблю, крепко люблю свою хорошую, славную дочурку, только, ради Бога, ложись скорее, я так боюсь, вдруг ты заболеешь.
Через секунду девочка лежала, нежно прижавшись к Трояновой. Все тревоги, печали, все страшные видения и укоры совести – все, словно по волшебству, поплыло куда-то далеко-далеко. Свободно вздохнула стесненная грудь, теплом и любовью повеяло в измученное сердечко. Давно уже так крепко, сладко не спала она, как в эту ночь, на плече горячо любимой и – теперь Женя сознавала, чувствовала это – любящей ее матери.