Шрифт:
Поэтому Устинову было очень приятно от своего и от божьего имени одновременно осенять солнце крестным знамением, угождать ему, а заодно и себе: приятно сделать кому-то хорошее! Сегодня сделал, завтра сделал, а там уже и напомнил: а теперь сделай хорошо и для меня! Приятно на второй, на третий, на десятый раз думать, что вот сколько сделано: и солнце, и земля, и самая разная жизнь, так что осталось не так уж и много - навести в этой жизни порядок и разумение. Многое ли это по сравнению с тем, что уже сделано? Да пустяки! А когда так, то и надо сделать - хорошо наладить жернова да и перемолоть всякую неразбериху в разбериху, войну - в мир, беззаконие, хотя бы и лесное, - в строгий, но справедливый закон.
Еще надо сделать, чтобы Зинаида Панкратова не блукала бы ни с того ни с сего по степи на своем пегашке-кобыле.
Не мутила бы душу себе и другим.
Глава шестая
ГРИШКА СУХИХ- ГОСТЬ
В устиновском хозяйстве было три лошади: Груня, Соловко и Моркошка.
Кобыла Груня уже в годах, на пашне работала только в страду весной и осенью. Баба, так баба и есть - забот у нее не столько на пашне, сколько дома: воды привезти, дровишек из леса, сена с лугов, ну и на базар в Крушиху съездить она тоже умела и понимала, как это делается. Оставляй ее на базаре с возом хоть на целый день - она с места не тронется, ни за кем не увяжется, хозяина не подведет, если он отлучится куда-то.
Соловко - тот был пашенный конь. Работал как лошадь, кроме работы, ничего на свете не знал и знать не хотел. Если день-два на нем не поработаешь, кнутом для порядка его не постега-ешь, он уже и места себе не находит, лежит и вздыхает со слезой. А то ходит туда-сюда в загоро-дке, изнывая, или топчется и топчется с ноги на ногу - куда-то надо ему идти, что-то за собою тянуть. Хомут увидит - и сам в него головой лезет, глаза прикрывши, губами причмокивая от удовольствия.
Запрягай его, грузи хороший воз, он и пошел и пошел и потянул и потянул, не быстрее и не тише, а точно так, как с места взял, хоть тридцать верст - всё одинаково. Вправо ли, влево ли посмотреть головы не повернет.
"Не конь, - говорили устиновские соседи, - а золото!" Только не этот конь золотой был Устинову всего милее, а другой. Меринишка, прозвищем Моркошка.
Он еще жеребчиком шустрым бегал, и тогда день-деньской была у него одна забота - через свое ли, через чужое ли прясло перемахнуть и в огороде морковку подергать.
Конечно, едва ли не все кони к морковке с большим желанием относятся, но что до Моркош-ки - он за эту овощинку готов был душу продать.
И уже работником был неплохим, старательным и смекалистым, а Устинов всё подумывал, а не сбыть ли его прасолам?
Ведь рано или поздно, а уведет коня какой-нибудь цыган - покажет морковку, и тот побе-жит за ним, словно собачонка! После цыган станет бить шапкой оземь и божиться, будто ни при чем: лошаденка сама за ним увязалась, он и не знал, как от нее отделаться! Это если цыгана поймают с чужой лошадью. А если не поймают? Не лучше ли заранее такого ненадежного работника уволить, сбыть с рук?
Но тут произошел особый случай.
Пахал Устинов на Моркошке в паре с Соловком.
Соловко, конь золотой, тянул Сак ровно и покойно. Хотя пахарь и видит своих коней только сзади, но всё равно Устинов знал, как тянет Соловко: глаза закрыты, нижняя губа отвисла, на груди - раз-два, раз-два, справа-слева, справа-слева, будто по маятнику, взбухают и оседают мышцы. Ну, а как идет с ним в паре Моркошка, об этом надо было догадываться наверное, глазеет по сторонам, что-то нюхает по-собачьи и вот, занятый посторонним делом, то натягивает постромки струной, а то они повисают у него чуть не до земли. И если кто-то где-то, хотя бы за версту, проехал степью - так это Моркошку никак не минует, - он крутит в ту сторону башкой и ржет приветственно: "Кто там едет? Меня хозяин не пускает, так давай-ка заворачивай ко мне. Познакомимся!"
И вдруг Моркошка этот в борозде встал. Словно вкопанный. Словно вогнал его кто-то в землю всеми четырьмя.
Устинов обошел упряжку, оглядел плуг и коней - всё в порядке. Значит, Моркошка мало того что шалит за работой, еще и упрямится! Ах, гад!
И Устинов хорошо поддал лодырю кнутом сперва по спине, а потом и под брюхо.
Соловко рвется вперед, и кожа на нем вся дрожит, будто бьют его, а не Моркошку, а битый Моркошка мотает головой, плачет, но упирается и вперед не идет.
Устинов поддал ему еще раз. И еще. И даже по морде.
Моркошка упирается - хоть убей его!
А бить коней в Лебяжке издавна не очень-то было принято: девка Ксения не велела. Девка Ксения всё из тех же полусвятых-полувятских была. Она была рябая и немая, в невестах не числилась, но умела заговаривать коней. Пошевелит на коня губами, поглядит на него глазками голубыми, и конь с места сойти уже не может.
И вот когда кержаки-раскольники, три подводы, решили уехать прочь, увезти последних своих еще оставшихся женихов от соблазна и наваждения Ксения заговорила у них коней.
Кони стали.
Кержаки начали их бить - кони ни шагу.
Кержаки били коней два дня и две ночи, забили их до смерти, кони так и не сдвинулись с места. Кержаки ушли пешком с зеленого бугра между озером и лесом, с лебяжинского места, увели троих своих ребят-женихов, но за то, что убили своих коней, бог их покарал: стали они заиками. И с девкой Ксенией тоже худо получилось - она от страху померла, закрылись ее голубые и немые глазыньки при виде конского побоища.
Вот с той поры лебяжинские мужики из опасения сделаться заиками коней бить остерега-лись, а побив, грех замаливали - ставили в своей немудрящей церквушке свечку во имя святой Ксении.