Шрифт:
– Не может быть, – молвил на то Тимофей Гордеич. – Мать Таисея вечор у меня была и сама про него спрашивала.
– Нешто к Манефиным? – молвил Васютка. – Там зазнобушка есть у него… – прибавил он, осклабляясь и тряхнув головой молодецки.
– Кто такая? – спросил Тимофей Гордеич.
– Племянницей матушки Манефы зовут ее. В приемыши, слышь, взята. В скитах настоящего дела по этой части не скоро разберешь, – с усмешкой прибавил Васютка. – Фленой Васильевной звать ее.
– Что ж у него с этой Фленой? – спросил Самоквасов.
– Известно что, – ухмыльнулся Васютка. – Соловьев по ночам вместе слушают-с, по грибы да по ягоды по лесочкам похаживают. Были у них ахи, были и махи, надо полагать, всего бывало. На эти дела в скитах оченно просто. Житье там разлюли-малина, век бы оттоле не вышел.
– Так ты думаешь, что он к этой Флене поехал? – немного помолчав, спросил Самоквасов.
– Так надобно думать, – ответил Васютка. – Как турился он ехать и укладывался, так я ему помогал… А он нет-нет да и вздохнет, а вздохнувши, и промолвит тихонько: «Ах ты, Фленушка, Фленушка!» Безотменно к ней собрался.
– Ступай к своему делу, – приказал Васютке Тимофей Гордеич… – Кушак да шапка за мной. Завтра получишь.
– Чувствительнейше вас благодарим, Тимофей Гордеич, – низко кланяясь, молвил Васютка, и лицо его просияло. Шапка не простая, а мерлушчатая! Больно хотелось такой ему. «Заглядятся девки, как зимой, Бог даст, с кулаками в голицах на Кабан [243] пойду, – думает он. – Держись, татарва окаянная, – любому скулу сворочу!»
– Ну вот, изволите видеть, – сказал Тимофей Гордеич Веденееву, когда, стуча изо всей мочи тяжелыми сапогами, сходил по лестнице в лавку Васютка. – Вот вам и путь его, вот и дорога. Сцапайте его, батюшка, сделайте такое ваше одолжение… По гроб жизни не забуду!.. Потрудитесь, пожалуйста… А мы завсегда ваши радетели. Мне что? Мне бы только очувствовался он, молод ведь еще, может статься, маленько погодя и образуется… Грозы на него мало было, оттого и беда вся. Прихлопните его, сударь, прихлопните! Это не вредит, право не вредит… Его же душе во спасенье пойдет. Верно говорю…
243
Кабан – озеро в Казани. На льду его бывали, а может, и теперь бывают еще кулачные бои между русскими и татарами.
До того был рад старик Самоквасов, что, как только ушел от него Веденеев, не только Васютке кушак и шапку купил, но и другим молодцам на пропив деньжонок малую толику пожаловал.
В тот же день вечером Веденеев, сидя за чайным столом у Дорониных, рассказал, как собирал он вести про Петра Степаныча. Много шутили, много смеялись над тем, как провел он старого Самоквасова, но не могли придумать, зачем понадобилось Петру Степанычу ехать в скиты за Волгу. При Лизе с Наташей Веденеев смолчал о Фленушке, но, улучив время, сказал о том и Зиновью Алексеичу, и Татьяне Андревне. Зиновий Алексеич улыбнулся, а Татьяна Андревна начала ворчать:
– Вот какие вы ноне стали ветрогоны! Вот за какими делами по богомольям разъезжаете! Святые места порочите, соблазны по людям разносите! Не чаяла я таких делов от Петра Степаныча, не ожидала… Поди вот тут, каков лукавец! И подумать ведь нельзя было, что за ним такие дела водятся… Нехорошо, нехорошо, ой как нехорошо!
На другой день Дарья Сергевна за каким-то делом завернула к Дорониным, и Татьяна Андревна все рассказала ей, что накануне узнала про Самоквасова. Не забыла и Фленушку помянуть. Живя с Дуней долгое время у матери Манефы, Дарья Сергевна хорошо знала обительскую баловницу, игривый, веселый нрав ее, озорные шалости и затейные проказы. И то знала, что Фленушка чересчур уж вольно обходится с мужчинами, но не верила, чтоб у нее с кем-нибудь дело далеко зашло. «А впрочем, – подумала она, – чего с человеком не может случиться. Враг ведь силен, горами качает, долго ль и тут до греха!..» Аграфене Петровне сказала, но та совсем не поверила, что у Фленушки было что-нибудь с Самоквасовым… А что за Волгу он уехал, о том она еще накануне знала: ихний приказчик ездил за товаром в Вихорево и вблизи Комарова повстречал Петра Степаныча.
Под Главным домом, у лавочки с уральскими камнями, часу в первом дня стоял Веденеев и, накупив целую кучу красно-кровавых рубинов, голубых сапфиров, сине-алых аметистов, малиновых турмалинов и белых, будто алмазы блестящих, тяжеловесов, укладывал их в большую малахитовую шкатулку для первого подарка нареченной невесте. Едва отвел он глаза от игравших разноцветными переливами камней, увидал быстро, с озабоченным видом проходившего мимо Петра Степаныча.
Остановил его Дмитрий Петрович и, несмотря на отговорки спешными делами, пустился в длинные расспросы. Самоквасов сказал, что он в самом деле ездил за Волгу, но вот уж четвертый день как воротился оттуда и теперь страшно завален работой и хлопотами. Сказал, что получил известие об окончании дела о разделе в его пользу и что послезавтра во что бы ни стало поедет в Казань. Дмитрий Петрович рассказал ему, как дивились у Дорониных внезапному его отъезду, как в первые дни, когда еще неизвестно было, что с ним случилось, все об нем беспокоились, особливо Татьяна Андревна… Рассказал и о том, что по ее порученью разведывал об нем у дяди его и выпытал у него, что было нужно, заявивши о небывалой сохранной расписке. Самоквасов все только краем уха слушал… Сказал ему Веденеев о радости Дорониных, что дождались наконец жениха Лизаветы Зиновьевны, Петр Степаныч равнодушно улыбнулся и не сказал ни слова… Когда же, крепко и горячо сжимая ему руку, Дмитрий Петрович поведал и о своей радости, Петр Степаныч так равнодушно поздравил его, что счастливому жениху такое поздравленье показалось даже обидным. Звал его Веденеев к себе, звал к Зиновью Алексеичу… Самоквасов сказал, что до отъезда постарается непременно повидаться со всеми знакомыми, и тотчас своротил речь на свои недосуги. Молвил ему Дмитрий Петрович и про Дуню Смолокурову, что она жалуется на нездоровье, что очень похудела, смотрит такой грустной, задумчивой. Хоть бы словечко Петр Степаныч сказал и, уверяя, что ему необходимо сейчас же куда-то ехать, убежал почти от Веденеева.
И день и другой каждую минуту ждали у Дорониных Петра Степаныча, но понапрасну. На третий день кто-то сказал, что он на Низ на пороходе побежал. Подивились, что он не зашел проститься. Татьяна Андревна досады не скрывала.
– Придумать не могу, чем мы ему не угодили, – обиженным голосом говорила она. – Кажись бы, опричь ласки да привета от нас ничего он не видел, обо всякую пору были ему рады, а он хоть бы плюнул на прощанье… Вот и выходит, что своего спасиба не жалей, а чужого и ждать не смей… Вот тебе и благодарность за любовь да за ласки… Ну да Господь с ним, вольному воля, ходячему путь, нам не в убыток, что ни с того ни с сего отшатился от нас. Ни сладко, ни горько, ни солоно, ни кисло… А все-таки обидно…
– Да с чего ты так к сердцу принимаешь? – говорил жене Зиновий Алексеич. – Жили без него и вперед будем жить, не тужить, никому не служить. Не бечи ж [244] за ним, не знай зачем. Был, провалил; ну и кончено дело. На всех, мать моя, не угодишь, на всех и солнышко не усветит… По-моему, нечего и поминать про него.
– Обидно ведь, батька… До кого не доведись, всяк оскорбится, – продолжала брюзжать Татьяна Андревна. – Словно родного привечали, а он, видишь ли, как заплатил. На речи только, видно, мягок да тих, а на сердце злобен да лих… Лукавый человек!.. Никто ж ведь его силком к себе не тянул, никто ничем не заманивал; ну, не любо, не знайся, не хочешь, не водись, а этак, как он поступил, на что это похоже?
244
Бежать.