Шрифт:
– А все-таки тяжело, чать, и хорошему-то, – пригорюнясь, молвила старостиха.
– Ничего, – ответил служивый. – Вся наша солдатская наука в том состоит: стой – не шатайся, ходи – не спотыкайся, говори – не заикайся, колен не подгибай, брюха не выставляй, тянись да прямись, вбок не задавайся и в середке не мотайся. Вот и все. А насчет иного прочего, так уж не взыщи, матушка… Известно – расейский солдат промеж неба на земле мотается, так уж ему на роду писано. Три деньги тебе в день – куда хочешь, туда и день, сыт крупой, пьян водой, помирай как умеешь, только не на лавке под святыми, а в чистом поле, под ясным небом.
Зарыдала старостиха, вспомнивши старшенького. Представилось ей, что лежит он, сердечный, на поле под небесами, а кровь из него так и бежит, так и бежит.
И, когда служивый улегся в клети на мягкой ильинской соломе, развязала она походную его котому и, сколько было в ней порожнего места, столько наложила ему на дорогу и хлеба, и пирогов, и баранины, что от обеда осталось, картошки в загнетке [390] напекла, туда же сунула, луку зеленого, стручков гороховых первого бранья, даже каленых орехов, хоть служивому и нечем было их грызть. Наполнив съестным котому, добрая старушка набожно перекрестилась. Все одно, что тайную милостыню на окно бобылке положила [391] .
390
Загнеток, или загнетка, – то же, что по иным местам горнушка, печурка, бобурка, нароток – зауголок с ямкой налево от шестка русской печки, куда загребают жар и золу.
391
Тайная милостыня очень распространена на Горах. Ночью подходят тихонько к избе бедняка и на подоконье кладут кусок хлеба либо что другое из съестного, потом, несколько раз перекрестившись, тихонько удаляются. Иные набожные старушки, кладя правою рукой тайную милостыню, левую руку прячут под передник либо в рукав шубы, чтоб она не видала, что правая рука делает. Есть секта (из хлыстовских), последователи которой тайную милостыню называют «ангелом женского пола». Случается, и нередко, что положенная на подоконник милостыня делается добычей собак. Если подавший о том спроведает, непременно подаст новую. Прежняя, значит, Богу не угодна была.
Хозяин с гостем маленько соснули. Встали, умылись, со сна бражки напились, и позвал староста солдата на беседу возле кабака. Пошли.
Базар уже разъехался; десяти порожних возов не оставалось на засоренной всякой всячиной площади. Иные после доброго торгу кто в кабаке, кто в трактире сидел, распивая магарычи с покупателями, но больше народа на воле по селу толпилось. Жар свалил, вечерней прохладой начинало веять, и честная беседа человек в сорок весело гуторила у дверей кабака. Больше всего миршенцев тут было, были кое-кто из якимовских, а также из других деревень. Сам волостной голова вышел на площадь с добрыми людьми покалякать. Не все же дела да дела – умные люди в старые годы говаривали: «Мешай дело с бездельем – с ума не сойдешь». Про голосистого солдата беседа велась. В церкви у обедни народу в тот день было не много: кого базарные дела Богу помолиться не пустили, кто старинки держался – раскольничал, но все до единого знали, каков у прохожего «кавалера» голосок – рявкнет, успевай только уши заткнуть… Подошел и кавалер с церковным старостой, со всеми поздоровался, и все ему по поклону отдали. Присел на приступочке, снял фуражку, синим бумажным платком лицо отер.
– Отколь, господин служба, Бог несет? – ласково, приветливо спросил волостной голова.
– Из Польши идем, из самой Аршавы, – ответил служивый.
– А путь куда держишь? – продолжал расспрашивать голова.
– Покамест до Волги, до пристани, значит, – сказал кавалер.
– Ну, эта дорога недальняя, – молвил голова. – До пристани отсель и пятидесяти верст не будет. И сплыть-то куда желаешь? В Казань, что ли?
– Какая Казань? – усмехнулся служивый. – В Сибирь пробираемся, ваше степенство, на родину.
– Далеко ж брести тебе, кавалер, – с участьем, покачав головой, сказал голова.
– Отсель не видать! – добродушно усмехнулся служивый.
– Что же? Сродники там у тебя?
– А Господь их знает. Шел на службу, были и сродники, а теперь кто их знает. Целый год гнали нас до полков, двадцать пять лет верой и правдой Богу и великому государю служил, без малого три года отставка не выходила, теперь вот четвертый месяц по матушке России шагаю, а как дойду до родимой сторонушки, будет ровно тридцать годов, как я ушел из нее… Где, чать, найти сродников? Старые, поди, подобрались, примерли, которые новые народились – те не знают меня.
– Зачем же такую даль идешь? – спросил волостной голова.
– Эх, ваше степенство, – молвил с глубоким вздохом старый солдат. – Мила ведь сторона, где пупок резан, на кого ни доведись; с родной-то стороны и ворона павы красней… Стар уж я человек, а все-таки истосковались косточки по родимой землице, хочется им лечь на своем погосте возле родителей, хочется схорониться во гробу, что из нашей сосны долблен.
– Вестимо, – сказал голова. – Не то что человек, и конь рвется на свою сторону, и пес тоскует на чужбине.
– Ну, а в Польше-то каково житье? – спросил плешивый старик, что рядом с солдатом уселся. – Сынок у меня там в полках службу справляет. Тоже, чать, тоскует, сердечный, по родимой сторонушке.
– Что Польша! – махнув в сторону рукою, молвил с усмешкой служивый. – Самая безначальная сторона!.. У них, в Польше, жена мужа больше – вот каковы там порядки.
– Значит, бабы мужьями владают! – с удивленьем воскликнул плешивый. – Дело!.. Да что ж мужья-то за дураки? Для че бабье не приберут к рукам?
– С бабьем в Польше сладу нет, никоим способом их там к рукам не приберешь, – отвечал кавалер. – Потому нельзя. Вот ведь у вас ли в Расеи, у нас ли в Сибири баба мужика хоша и хитрее, да разумом не дошла до него, а у них, у эвтих поляков, баба и хитрей, и не в пример умнее мужа. Чего ни захотела, все на своем поставит.
– Ну, сторона! – о полы хлопнув руками, молвил плешивый. – Жены мужьями владают!.. Это ведь уж самое распоследнее дело!
И вся беседа подтвердила слова плешивого.