Шрифт:
Как ни мала пылинка, — и она
Всегда куда–нибудь устремлена,
чем извлек слезы из миндалевидных глаз любимой.
А прошедшей ночью он повторил это двустишие Бедиля, вызывая дервиша Музаффара на откровенность.
Петру Ивановичу самому пришлось начать разговор, хоть он и знал, что это повлечет за собой волнения и неожиданности, целую серию неожиданностей, которые нанизываются бесконечной цепочкой, но
Если бы не подстегивание желудка,
Ни одна птица не попалась бы в сети,
Да и охотник не расставлял бы сети.
Петр Иванович начал разговор в ночной тиши, когда жандарм завалился спать у себя и никто не мог помешать. Сжавшись в комок, странник молчал. Он не отозвался.
— Вы знаете, кто сказал это? Нет? — спросил доктор. И сам ответил: Старик Саади сказал, величайший из великих, царь поэтов сказал это.
Но странник даже не шевельнулся.
Они лежали на тощем пыльном паласе в камышовой, кое–как обмазанной синей глиной мазанке, и круг луны бросал свет через дыру в кровле на пол, на палас, на кудрявую бороду странника.
— Вот мы снова с вами в азиатской лачуге… — продолжал Петр Иванович. — И снова кругом дикость и степь. И от цивилизации только персидский порошок. Слава богу, взял с собой. Иначе бы нас персидский клещ съел. Тут его легионы. А клещ разносит неприятную болезнь — персидский возвратный тиф и кое–что похуже.
— Да буду я твоей жертвой, — пробормотал на своем жестком ложе странник.
— Вас после Бухары раны не беспокоили?
— Говорят: сотвори добро и брось в реку Тигр.
— Дело не в благодарности. Мне интересно с чисто медицинской точки зрения. Признаться, я не верил, что вы выкарабкаетесь. Пули превратили вас в решето. Крови вы потеряли уйму. А кругом была грязь, никакой асептики…
Странник приподнялся на локтях.
— Благородно ли ударять упавшего ногой? Если ты подал руку упавшему ты муж!
— Рука моя для друзей. Зачем вы играете в прятки. Я вас узнал, и вы меня узнали… Вы…
— Прошу! Не произносите моего имени. Не говорите, что меня знаете, даже вашему… Даниарбеку.
— Ну уж он–то узнал вас раньше меня.
— И все же не надо. Черные гончие скачут по степи.
— Блохи?
— Вы правильно разгадали загадку. Только блохи — шахиншахские жандармы.
— Скажите, почему вы здесь? Я думал… мне говорили, что вы в Красной Армии… С тех пор…
— Не спрашивайте.
— Вы же тогда помогали нам. Все помнят ваш удар по Энверу. Потом, говорят… Ваши неоценимые услуги… Орден…
— Доктор, прошу вас… Я бы все сказал, но… вот уже столько тысяч дней, столько тысяч ночей я не знаю покоя. И если все рассказать… Извлекли они мечи и согрели поле битвы кровью храбрых, и войско исчезло в пламени мечей расправы. И после Бальджуана и Восточной Бухары разве нашел я спокойное местечко! С тех пор я прошел длинный путь. Каждый шаг пути вызывал у меня больше молитв и проклятий, чем любая дорога в мире… Наши пути пересеклись в третий раз. Но вы идете направо, а я налево.
— Как волка ни корми, он все в лес смотрит.
— Кто знает… Одно я знаю: лучше быть стальным наконечником стрелы, чем самой стрелой… так, кажется, сказал француз Мерен.
— Значит, вы снова… взялись за свое.
— Прошу вас, не говорите. Одно скажу — совесть моя чиста.
Сколько ни задавал вопросов Петр Иванович, странник молчал. Кажется, он заснул.
Утром его не оказалось. Он ушел.
— Ишан взбесился, — сделал вывод Алаярбек Даниарбек. — Палка две головы имеет. Выгода была — ишаном был, молитвы к престолу аллаха возносил. Прижали ему хвост — к Советам с подносом побежал, красным стал. Побренчали золотом инглизы — Музаффар поспешил подоткнуть полы халата за пояс и готов, собака, уж им служить. Плохой человек. Зачем тебе, Петр Иванович, надо было его лечить тогда, в Бальджуане? Помирал он от ран, ну и волею аллаха помер бы. Жизненный путь его кончился бы, и не пришлось бы тебе сажать его на свою лошадь, а самому идти по соли пешком. Разве посеявший семя зла соберет урожай добра? Посмотрел бы ты, Петр Иванович, на его лицо, когда я заговорил с ним: почернело оно, словно у могильного трупа. Проклятый нищий! Он сказал мне: «Да умножатся твои добродетели, но не суй нос не в свои дела, Алаярбек Даниарбек! Здесь не Самарканд и не советская власть. Ты уже поседел, а суетлив, как воробей. Ум не в годах, а в голове. А в Персии голову отрезают, даже кашлянуть не дадут…» Какое он имеет право угрожать мне, советскому человеку!
Алаярбек Даниарбек вышел, и долго еще со двора доносилась его воркотня, похожая на гудение огромного шмеля.
Известна своими горячими ветрами Хафская богом забытая степь Даке Дулинар–хор… Когда к вечеру в селение прискакали фарраши, вихри уже смели с соляной поверхности следы дервиша.
Перепуганные хелендинцы забились в свои камышовые хижины и с дрожью прислушивались к раздирающим крикам старосты, с которого спускали три шкуры. Он даже не понял, за что его бьют: за умершего от голода мальчика или за какого–то неизвестного дервиша. Больше всех неистовствовал явившийся с жандармами араб. Распоряжался и приказывал он. По его настоянию всех почтенных людей Хелендэ пригнали на площадь.
— Знаете и молчите, — говорил араб. — Посидели бы на раскаленной плите — развязали бы языки!
— Благословенный эмир бухарский приказывал в подобных обстоятельствах осторожненько сдирать с заподозренных кожу. Очень это у всех развязывает язык, а?
Слова эти заставили араба резко повернуться. Мертвенно–серые губы его вытянулись в ниточку, просушенные ветром кирпично–красные щеки задергались. Глаза его вперились в дерзко улыбающуюся физиономию замешавшегося в толпу зевак Алаярбека Даниарбека. Он стоял впереди, засунув, по обыкновению, ладони за поясной платок, и с видимым интересом разглядывал араба.