Шрифт:
Мы втиснулись между мокрыми пальто и куртками. Дверь закрылась с трудом.
— Не плати, — прошептала Люська. — Все равно контролер не влезет...
Книг в юности я читала преступно мало. Не испытывала жажды к чтению, равно как и к спорту, к музыке, к танцам. Любила вечерами сидеть в комнате, не включая электричества и слушать, как трещит огонь в печке. Мне почему-то верилось, что я когда-то жила на севере в большой рубленой избе, пропахшей сосновой смолой сильно-сильно, как, допустим, может пропахнуть табаком трубка. Вокруг меня были коренастые белобородые мужчины. Молчаливые и мудрые, они охотились и ловили рыбу. И сети их, грубые, крепкие, свешивались со стен величественно, словно знамена. Однажды в избу пришел медведь. Я боролась с ним, потому что защитники мои были на охоте. А от медведя пахло псиной и еще какими-то другими незнакомыми мне запахами...
Когда я рассказывала это маме, в ее глазах появлялись кристаллики испуга — так на воде, тронутой морозом, появляются первые черточки льда. Она ласково и болезненно осторожно гладила мой лоб своей теплой шершавой ладонью. Говорила с изумлением:
— Бог с тобой, дочка. Бог с тобой... И чегой-то ты все придумываешь!
— Я не придумываю, мама. Так было...
— Придумываешь, — стояла на своем мама, впрочем, не очень уверенно. Скорее, упрямо. — А зачем придумываешь? Все равно на писательшу тебе не выучиться. Почерк плохой...
Я вертела головой. Ладонь мамы повисала в воздухе. Мама смотрела на свою руку недоуменно, словно она у нее была лишняя, потом опускала на колени. Вздыхала жалостливо...
— Было, было, — твердила я. — Откуда же я знаю, что язык у медведя шершавый, как твоя ладошка?
— Приснилось, значит. Приснилось, — успокаивала меня и себя мама. — Вот слушай, что я тебе скажу...
И она рассказывала какую-нибудь историю о моем отце. А я сидела на кровати тихо, поджав под себя ноги. И представляла отца кряжистым и белобородым, хотя точно знала, что бороды у отца не было...
Люська провела меня под арку. И над нами сразу вырос двор-колодец, выложенный по срубу желтыми окнами, точно плитками кафеля. Где-то высоко вверху расступалось небо, но внизу его невозможно было различить. Из-за туч, да и туч не было тоже видно, хотя о них можно было догадываться, потому что дождь стегал частый и колкий, леденящий лицо. Справа от входа, рядом с мусорным ящиком мокли две светлые «Волги» и один «Москвич» — он был, кажется, вишневого цвета и блестел очень красиво. Отблески ложились на мокрый асфальт рядом с колесами. И хотелось думать, что под колесами не грубый, старый асфальт, а какие-то редкие самоцветы. Золотистые полосы тянулись к центру двора из четырех распахнутых настежь подъездов, образуя крест неправильной формы, потому что подъезд со стороны арки был смещен вправо, и свет, выскальзывающий из него, не разделял двор пополам, а как бы прижимался к машинам.
Уличный шум, потолкавшись между толстыми бетонными стенами арки, едва достигнув двора, иссякал, как ручей в песке. Может, потому шаги наши и голоса обрели во дворе более четкое, ясное звучание, чем на улице.
— Третий подъезд, — сказала Люська, подхватив меня под локоть. Наверное, ей показалось, что я отстаю.
Я действительно отставала, чувствуя робость перед чужим домом, перед людьми, с которыми незнакома. Обрадуются они моему приходу или только сделают вид? Нет. Все-таки нельзя поступать вот так: мчаться сломя голову черт знает куда и к кому, только потому, что тебя пригласила не очень серьезная подруга.
Из подъезда вышел парень с гитарой, завернутой в целлофан. Я подумала, он и есть Люськин знакомый. Так радостно парень сказал:
— Привет, милые!
И поднял гитару, как флаг.
— Приветик, — ответила Люська. И сердито добавила: — Ну-ну! Проваливай!
— Гы-гы, — парень посторонился, смеясь. Похоже, он был навеселе.
В подъезде, как и у нас в Ростокине, пахло кошками, несмотря на то, что дом был каменный, а не какой-нибудь отживающий свой век барак.
Лифт ждали долго. Судя по сигнальной табличке, кто-то ездил между этажами — возможно, катались дети.
Я не выдержала. Сказала: *
— Давай вернемся.
— Почему? — удивилась Люська.
— Мне не хочется, — призналась я.
— Слушай, — недовольно произнесла Люська, и не только недовольно, но еще и строго, — будь самостоятельной.
Я опешила. Потому что всегда считала себя самостоятельной. И опять же из-за этой самостоятельности и не хотела ехать туда, наверх.
— Не понимаю тебя, Люся, — сказала чуть ли не со слезами, — Разве я несамостоятельная?
— Нет, — подтвердила Люська. — Приняла решение, согласилась. Целый час тряслись в мокром автобусе. А теперь — здрасьте!
— Ну... Я передумала, — ответила робко.
Моя робость, скорее всего, и придала храбрости Закурдаевой. Она прямо-таки закричала:
— Какая же ты подруга? Разве можно на тебя надеяться? Одна бы я тоже сюда ни за какие пряники не приехала. Что мне здесь одной делать?