Шрифт:
— Сорок рублей.
Люська щелкает языком, чуть кривится:
— С сороковкой на парижские не прицелишься. Возьми рублей тридцать в кассе взаимопомощи. Десятку я займу...
После работы едем к ее матери в комиссионку.
Я в первый раз вижу Люськину маму. Она, конечно, красивая женщина. Но уже немолодая. И лицо, как маска. Видимо, от кремов и грима. Кинула на меня — сверху вниз — взгляд, грустный и немножко завистливый. Сказала:
— Подъем высокий. Нужно на «молнии». Есть итальянские темно-коричневые. Парижских нет.
— Итальянские тоже хороши.
Люська говорит:
— Они некачественные. А тебе придется ой-ой-ой сколько платить.
— До весны дохожу? — легкомысленно спрашиваю я.
— Как ходить! — улыбается Люськина мама. Улыбается одними глазами. Лицо ее неподвижно. Если всю жизнь так улыбаться, морщинок не будет никогда.
Говорю:
— Я беру.
— Не торопись, — советует Люська. — Зайдем еще. Мама будет иметь в виду.
— Сейчас сезон, — как-то неопределенно говорит Люськина мама. — Приносят мало. Итальянские сапоги модные. Совершенно новые. Обратите внимание, как элегантно сидят они на ноге.
— Беру, — повторяю я.
— Пожалуй, стоит, — соглашается Люська.
Мы выходим из магазина через черный ход. Идем мокрым, грязным двором, освещенным лишь чуть-чуть светом, падающим из окон дома.
— Тебе повезло, — говорит Люська.
Я удивляюсь:
— Сама же говорила, парижские лучше.
— Я не про сапоги, — качает она головой. — Буров — мужчина стоящий.
Мне хорошо от этих слов. Хорошо...
Рассвет не приходил. Но часы уже были утренние. Я догадывалась: чаще проносились машины, окна в соседнем высоком доме, который стоял через дорогу, светились многие.
Лежала с открытыми глазами, рядом, согнувшись калачиком, легко и спокойно дышал Буров. Впервые после смерти мамы я просыпалась в этой комнате не одна. Мне всегда было хорошо, когда мама была рядом. И в то утро за долгие-долгие месяцы от меня впервые отступилось противное чувство одиночества. Хотелось встать. Хотя я точно знала, что вставать так рано не обязательно. Выходной день. На работу только завтра. Я слышала, вступающим в брак дают три выходных дня. Но Буров вчера сказал:
— Не будем афишировать свои отношения на фабрике. Новости имеют способность распространяться сами по себе.
— Тебе стыдно, что я рабочая? — спросила я.
— Мне стыдно, что ты задаешь такой глупый вопрос.
— Вопрос нормальный и очень жизненный. Гораздо приятнее сказать: моя жена актриса, студентка МГУ или дочь академика.
— Мне достаточно того, что моя жена красавица.
— Красавиц много, — возразила я, разумеется покраснев, увы, от тщеславия.
— Не женщинам судить об этом.
— Ты забываешь о равноправии.
— Женщины весьма вольно толкуют это слово. И я за равноправие общественное, политическое, социальное. Но штопка белья, мытье посуды — это удел женщины.
— Их призвание, — иронизировала я.
Буров спокойно возразил:
— Нет, удел. Так было всегда. Даже в каменном веке. Мужчина охотился, добывая пищу... Женщина рожала детей, поддерживала в пещере очаг. Вам же про это рассказывали в школе.
— Я не помню всего, что мне рассказывали в школе. Всегда была невнимательной. Многое отскакивало от меня, как мяч от пола. Но я хорошо помню, что сейчас не каменный век. И женщины сами добывают себе пищу.
— Лично я могу об этом лишь сожалеть.
— Какое благородство! Хотела бы я знать, как мы прожили бы на твою редакторскую зарплату, если я за своим конвейером зарабатываю в два раза больше. Может, поэтому ты и не хочешь свадьбы?
Если бы мне пришлось начать жизнь вновь, вот этого я бы не повторила.
Он изменился в лице. Побледнел. И даже осунулся. Сказал, нет, выдавил слова, как пасту из тюбика:
— Я не люблю церемоний.
— А я люблю.
— Тогда тебе надо выходить замуж каждый год. Надо всегда делать то, что любишь.
Этот разговор был вчера. Вчера вечером.
Мы шли тогда Сокольниками. Мимо Оленьих прудов. Вода в них была тусклая, свинцовая, побуревшие листья плавали, точно детские кораблики.
— Я не собираюсь выходить замуж каждый год. У меня другие планы.