Вход/Регистрация
Мертвые сыновья
вернуться

Матуте Ана Мария

Шрифт:

Около десяти часов подошли к границе. «Я-то не пропаду, у меня удостоверений полн о», — сказал молодой парень с густой бородой и мозолистыми руками рабочего; он уже с полчаса как шагал рядом, кутался в драную шинель. «Да», — бросил в ответ Даниэль. А что еще скажешь? Когда все летит к черту, ищешь улыбку, бодрящее слово. «Да» было самое подходящее слово. Прекрасное слово среди панического, беспорядочного бегства. Повсюду брошенные боеприпасы, снаряжение — ни пройти, ни проехать. Танки, грузовики с порванными маскировочными сетками. И люди. Пробка, затор — огромный, ужасающий своей неразберихой. Это потрясло его больше всего: бледные лица в утреннем холоде; руки, глаза, рты, понурые головы, охваченные страхом, скорбью, тоской. Какое невыразимое одиночество таилось в этой толпе! Настало время слухов. Кошмарное время неуверенности, угроз: «Говорят, через границу пропустят только женщин, детей и стариков». Среди них были женщины, дети и старики. («Зачем пускаются в путь женщины, дети, старики? Почему они бегут? Неладно в мире, неладно на земле, когда дети с плачем бредут по дорогам! Когда старики плетутся в своих беретах, сгорбившись, шлепают нелепыми войлочными туфлями, смотрят невидящими глазами в спину мужчин».) Плакал ребенок, где-то рядом. Даниэль не видел где, только слышал плач, отчаянный зов. И голоса: «Все пропало». («Если дети блуждают по дорогам, значит, нас разбили».) Где же голос, который говорил: «Все уладится?» Впервые в жизни он увидел французские войска. Черные лица сенегальцев, мундиры жандармов, красные плащи спаг и [26] . А на этой стороне — огромная, чудовищная людская пробка. Французы были воплощением порядка, безопасности, надежности. Так они и стояли: сдерживая отчаянный поток беженцев, охраняя свою землю, свой порядок, свою безопасность. И лишь постепенно, понемногу пропускали детей, раненых, женщин, дряхлых стариков — их увозили грузовики и санитарные машины. Пробиться в толпе нечего было и думать.

26

Спаг и— французские кавалерийские части, набранные из африканского населения.

Он ушел оттуда. Когда бредешь совсем один, заблудиться недолго. Ползли слухи: «Дают хлеб, белый, что твоя вата». В самом деле, как странно опять увидеть белый хлеб! Белый, как надежда, доблесть, вера… Прошел день. «А дни текут — размеренные, одинаковые, — загораются и гаснут над головами, над душами всех». Когда наступили сумерки, он окончательно сбился с пути. Стал бродить по полям, без дороги. Дневной свет угасал, и в душу закралась жестокая, щемящая тоска. После долгого перерыва он вновь вдыхал запах земли, травы. Горные запахи его детства! Возвращалось время надежды, опаленная вера земли.

Так добрел он до Пертюса, наполовину испанского, наполовину французского. В городок вошел с небрежным видом, стараясь не привлекать к себе внимания. Там была сумятица. Полно военных. Он шел не оборачиваясь, уверенно, не спеша. И вот так совсем просто, непонятно даже как, впервые вступил на французскую землю. А потом все шел, шел и шел — не оборачиваясь. («Франция». Как он мечтал о ней! Иной раз ночью они выходили из редакции вместе с Эфреном, который грезил о славе писателя. «Мы говорили о Франции на рассвете, за рюмкой водки. Франция! Мы рвались в Париж».) Да, вот он и во Франции. Земля — такая же, как повсюду. Влажная февральская земля в отблесках заката. Благоухание кустарника — земля как всегда. Но это Франция. («Когда я разглядывал иностранные журналы… Когда замирал над картинками в „Илюстрасьон франсез“: Вандомская площадь, Триумфальная арка, Монмартр, площадь Звезды…») А под ногами все тянется бурая земля, где спасаются бегством старики и без вести пропадают дети.

Он подошел к мосту, который охраняла конница. Строгая проверка. Отступать поздно. Его приметил жандарм. Подошел, что-то спросил. Он застыл неподвижно, не отвечая. Жандарм влепил ему пощечину. Чуть с ног не сбил. Он стиснул зубы. Понял, что тот говорил ему: «Esp`ece d’idiot, allez-vous-en chez vos parents!» [27] Жандарм посчитал его подростком. Всегда одно и то же, ему никто не давал его лет. «Вид у меня ребячливый, наверно». Это показалось смешным, забавным. Он повернул назад, но не ушел, спрятался в кустах. Дождался ночи. Ночь явилась — холодная, прекрасная, величавая — такая знакомая! Ночь в полях, под открытым небом. Забившись в кусты, не дыша, прислушивался он к жалобным стонам ветра, ледяного, пробиравшего до костей. Еще спасибо, Мария дала кожаную куртку. «Бедняжка Мария!» Энрике исчез, давно уже. Даниэль ничего не знал о нем. «Где-то Энрике скитается?» Нестерпимо захотелось повидать его, послушать. Ощутить его близость, дружбу. И Патинито тоже вспомнился. Нелепая штука вспоминать теперь про них. «Что-то с Патинито сталось?» А ведь если бы не Патинито, не торчать бы ему, Даниэлю, здесь в эту ночь, не блуждать, не прятаться средь полей Франции, точно загнанный волк… При малейшем шорохе, хрусте — чутье деревенского жителя, звериный нюх помогали ему — он бросался на землю. Но сердце, как ни странно, не колотилось. Оно стало какое-то новое, будто чужое. В бездонной ночи на чужой земле он не узнавал собственного сердца.

27

Убирайся к папе с мамой, болван! (франц.)

Даниэль Корво осушил чашку до дна, утер рот тыльной стороной ладони. Холодная сырость заползала в окно. На подоконник уселась большая бурая птица. Но, едва заметив человека, вспорхнула, недовольно хлопая крыльями, полетела к верхушкам деревьев.

Девчонка вынырнула из ночи, бог весть как. Она светила перед собой фонариком, на руке болталась корзинка. Наверно, Даниэль задремал или замечтался, охваченный волшебством ночи, близостью земли. Девчонка едва не споткнулась об него в кустах. Она, видно, не слишком испугалась, хоть и отпрянула назад, как зверек. Потом внезапно направила ему в лицо фонарь. Свет ослепил его, он услыхал жесткий, дикарский смех девочки. Она перевела на себя сноп света, и в бледно-желтом круге возникло ее лицо — скуластое, грубое. Толстые губы, далеко расставленные глаза. Она что-то говорила или спрашивала по-французски. Но как-то гортанно, непонятно. Он кое-что смыслил в этом языке, больше по интуиции. По-настоящему изучать французский — о такой роскоши нельзя было и мечтать. Тексты журналов, а при случае и некоторых книг кое-как разбирал — по догадке. Но этот разговорный язык — чужой, быстрый, отрывистый — был ему совершенно незнаком. Он только и разобрал что слово «испанец», дважды. Утвердительно кивнул головой. Девчонка опять резко, совсем не к месту, расхохоталась. Лишь тогда он сообразил, что это дурочка. (Глаза, лицо дегенератки.) Он знаками стал выспрашивать дорогу. Она поманила его за собой. Некоторое время брели полем. Девчонка то и дело оборачивалась и хохотала. Наконец в ночном мраке прорезался огонек: дом, — по-видимому, ферма. Девчонка еще раз поманила его рукой. В доме, у очага, сидели пожилая женщина, мужчина и мальчик. Они оживленно заговорили с девчонкой, тыкая пальцами в пришельца. «Не понравился я им», — подумал Даниэль. Он неподвижно стоял у порога, словно врос в землю. Вдруг он превратился в какое-то виноватое, гонимое существо — вне закона. Горькое чувство беженца, выбитого из колеи, захлестнуло его. «Побежденные, бегущие — это как чума». Мужчина знаками пригласил его к столу, хозяйка поставила перед ним миску супа, и он жадно набросился на еду. Только теперь он почувствовал голод. Горячий суп обжигал внутренности, оживлял, кровь стучала в висках. На стене висел отрывной календарь с географической картой. Он попросил его у хозяина. Отец и сын переглянулись. Наконец отец пожал плечами, одним рывком содрал календарь со стены. Даниэль сориентировался по карте и сунул ее во внутренний карман куртки. Мальчик взял фонарь, знаком велел Даниэлю идти следом. Вышли. Холод усилился, а может, после тепла больше зябнешь. Мальчик провел его на зады фермы, в конюшню. На сеновале была груда люцерны. Мальчик показал ему, что там можно спать. Даниэль вскарабкался по стремянке наверх. Мальчик ушел; слабый отблеск фонаря — желтоватый, трепещущий — удлинял тень, которая ползла за ним по пятам. Даниэль остался один в непроглядно черной ночи. Резко, одуряюще пахло люцерной, стойлом. Он бросился на сено плашмя, без сил. Все тело ныло, руки и ноги опухли. Он не мог сомкнуть глаз, уставился в небо. Сон, непонятно почему, не приходил. Только усталость, безмерная усталость. Он ничтожная пылинка, затерянная в безбрежном глухом мраке! Хоть бы одна звездочка показалась! Хоть бы забрезжил лучик средь черной пелены — не то туч, не то тумана! И в душе тоже была ночь. Холодная, черная. «Моя связующая нить». (Где-то люди, которых он бы выбрал в спутники?) Одинокий беглец, затравленный, загнанный зверь… Вдруг он услыхал приглушенные голоса. Кто-то тайком прокрался в конюшню. Что говорили, разобрать не удавалось, но говорили по-испански. Он глубже зарылся в сено. Не хотел, чтобы его обнаружили. Не хотел, чтобы с ним говорили, глядели на него, пожимали руку. Настало время одиночества. Он испытывал потребность в одиночестве. Он устал от человеческого потока, стада, толпы. Хотел быть один. И впервые сказал про себя: «Вот и конец войне». Он выглядел молодо. Все, наверно, считают, что он только-только в жизнь вступил. А он уже старик: «Вот и конец войне». Раньше у него были разные предчувствия, досада, печаль. Быть может, даже страх. Теперь было лишь ощущение конца. Конца какого-то мира. Что-то кончилось. «После нас придут другие». Но он находился в самом центре, в самом средоточии разгрома, краха. В конце. В конце мира, надежды, чаяний. «Всегда в нашей жизни было что-то неудавшееся, несбыточное». Он снова вспомнил Энрике, Эфрена, Патинито. И еще многих, многих других. «Придут другие, но у меня нет наследников. Я — это конец. Мы принесли с собой конец». В ту ночь, в одиночестве той ночи, он знал это, думал об этом. О, какая тоска, как давит тоска и мрак! Едва над горизонтом стало подниматься солнце и серовато-розовый свет просочился на сеновал, он вскочил. Болели суставы, спина. Потихоньку, чтобы не услыхали те, внизу, он спрыгнул с сеновала и скрылся.

Рассветало. Трава, земля, кустарники блестели от росы. Сапоги и низ брюк намокли. Он шагал, засунув руки в карманы куртки, запрокинув лицо, навстречу холодной сырости рассвета. При помощи карты стал ориентироваться. Так началось его странствие.

К полудню очутился перед другой фермой. Хозяева предложили ему остаться, работать за миску супа. Наполовину словами, наполовину знаками они всячески запугивали его: дескать, если обнаружат, попадешь в концлагерь. Им требовались рабочие руки, и выгодно было нанять его почти даром. Он едва понимал их грубые шутки. Хитрые взгляды были понятней. Его послали рвать в корзину «топинамбур». Без зазрения совести пользовались его безвыходным положением. Спать опять пришлось на куче люцерны. На другой день он был совсем вымотан. Мучил голод. Он ушел оттуда. Снова побрел наугад. Все шел и шел. Он и сам не мог бы сказать, сколько времени проблуждал. Сколько времени длилось это тайное бегство, когда люди на пути, как на грех, попадались всё грубые, примитивные, жадные. Скитался от двора к двору, словно бродячий пес. «Холопье племя». Люди — это огромные звери с темными хитрыми глазами. Люди стервятниками слетаются на несчастье. Подстерегают чужую беду, точно вороны падаль. Идти, идти, идти, спотыкаться, толкать, преследовать, идти, бежать — вот история людей. Однажды он подошел к Буль-Терне, но войти в город не решился. На окраине стоял домик — полукирпичный, полудеревянный. Даниэль постоял, поглядел на него. Наконец постучался. В домике жил старик испанец, грязный пьяница, но принял его хорошо. Обрадовался возможности поговорить с земляком. Хихикал, то и дело щипал его. В доме была невероятная грязь и беспорядок. Стол, убогая кровать да сковорода — вот и все имущество. Нашлись, впрочем, две бутылки вина, хлеб и кусок сыра. Поев, улеглись вдвоем на одной кровати. От старика так воняло, что Даниэль стискивал зубы, зажимал нос. Пахло винным перегаром, п отом, вшами. Хозяин старческим, дребезжащим голосом говорил в темноте про какого-то Лерру, а потом, мешая испанские, французские и каталанские слова, спросил, кто выиграл войну — карлисты или либералы? Старик, похоже, был сумасшедший. Даниэль задумался, глядя в грязное оконце на скудный свет звезд. Смрад, исходивший от дома и от старика, храп сумасшедшего мешали уснуть, несмотря на усталость. Рано утром Даниэль ушел. В следующем селении, в скромном домике из неоштукатуренного кирпича, его приняли очень радушно. Дали помыться, накормили и напоили, хлопотали вокруг него. Он был как во сне, как пьяный. (Поле, ночь, долгое странствие — хмельнее вина. Хмельнее вина запах земли, растений, ночного холода. Одиночество и бегство.) Ему дали куртку и шапку, чтобы нельзя было отличить от французского рабочего. Кожаную куртку — подарок Марии — старую, совсем вытертую, он бросил. Он поражался любезности, участию, помощи. Солнечный свет, запах кофе взволновали его. «Vous prendrez un peu de „jus“ avant de partir?» [28] Участие, советы. «Осторожно. Ваших сажают в концлагерь. Осторожно, берегитесь». Он ушел с ощущением чего-то нереального, приснившегося.

28

Чашечку кофе на дорогу? (франц.)

Каркасона. Солнечный день — ясный холодный свет на городских стенах. Страх войти в город. Страх теперь шел за ним по пятам, притаился внутри, как хищный зверь. Прежде он редко испытывал страх. А теперь, внезапно, страх стал спутником, проводником. Выжидая, пока погаснет день и вновь наступит ночь, бродил он по окрестностям. Ночь теперь была его царством. Мрак, необъятно черная ночь, когда в темное пятно сливаются деревья и люди. Но и сама ночь порой наводила страх. У него не было документов — совсем никаких. Постоянная угроза концлагеря становилась с каждым мгновеньем весомее, ощутимее, становилась почти осязаемой. Хуже такого бегства не придумаешь: все дороги — открытые, свободные — неумолимо вели к одному концу. «В руках у меня, в уме, перед глазами вся карта Франции. И вся карта Франции ведет в концлагерь». Он уселся на траву, разглядывая город. Город с крепостными стенами, с остроконечными башнями, покрытый глазурью, словно прозрачный. На башнях бледным золотом догорал закат. Была пятница. Такая же, как и любой другой день, — холодный, ясный закат. Он вновь стал бродить возле стен. И набрел на цирковой фургон. Медленно приблизился. Его мучил голод. И усталость. Цирк состоял из крытого фургона и двух грузовиков. На грузовиках были навалены жерди, канаты, свернутый брезент. Все вместе напоминало какие-то нелепые суда, потерпевшие крушение в чистом поле, — разбитые, со спущенными парусами. Цирк был бедный. Сидя возле фургона, какой-то тип, шофер, наверное, жонглировал белыми мячиками. Возможно, он заметил его, но не подал виду. Как бродячий пес Даниэль начал кружить вокруг жонглера. Над фургоном поднимался легкий дымок и запах стряпни, от которого сосало под ложечкой. «Бродячий пес». Уже много дней стоял перед ним этот образ бродячего пса. Но никогда в жизни не был он так голоден, как в тот вечер. «Вот так может погибнуть человек». Тип возле фургона что-то сказал, но лишь когда он повторил свои слова, Даниэль сообразил, что обращаются к нему. По-французски, но с акцентом — не то итальянским, не то португальским — жонглер спросил, не беженец ли он. В тоне его было что-то неприятное, оттенок издевки. Другой голос, женский, крикнул из фургона: «С кем ты разговариваешь?» Мужчина загоготал и на своем ломаном французском ответил: «C’est un milicien» [29] . Потом напрямик обратился к нему: «Vous avez la trouille?» [30] Он отпускал шуточки, что-то вроде: «Ну и драпали же вы!» Он был жесток и в то же время хотел, вероятно, помочь. Люди любят унизить того, кому протягивают руку. Даниэль это и раньше замечал. Живым, как и мертвецам, присуще некое единство, глубокая общность. Жонглер подошел к нему и оглядел сверху донизу. «Tu n’as pas l’air gros» [31] . Он все еще хохотал. А Даниэль застыл, словно пригвожденный к земле, молчал. И только глядел на шутника глазами бродячего пса. Наконец жонглер перестал кривляться и спросил, согласен ли он работать. Даниэль кивнул. «Tu as faim?» [32] Не дожидаясь ответа, жонглер вошел в фургон и вынес полную миску риса. И не он, а другое существо, отчужденное от его воли и мыслей, совсем чужое, машинально схватило и сожрало эту еду. Рис чем-то напоминал фронтовую кашу. Только вкуса прогорклого оливкового масла не было. Жонглер положил рядом с миской хлеб и смеялся, глядя, как пришелец ест — жадно, по-волчьи. Наевшись, Даниэль отяжелел, его разморило будто от вина. Жонглер спросил, хочет ли он спать, и указал рукой на свернутый брезент. Не говоря ни слова, он вскарабкался на грузовик. Как тюк, рухнул на брезент. И сразу что-то огромное, густое, белое опустилось ему на голову, на веки. Огромное, расплывчатое, как туча. Он уснул. Никогда еще в жизни он так не спал, таким глубоким, мертвецким сном. На рассвете его разбудили циркачи, вернувшиеся из города. Они толкали его, хотели улечься рядом. Пьяные были вдрызг. Наконец они устроились. Но по-прежнему болтали без умолку. Голоса их доносились до него, как сквозь завесу дыма, но от них возникало странное, дикое чувство: эти люди смеялись, говорили о пустяках, о вещах несущественных, незначительных. Говорили тягучими, тяжеловато-насмешливыми голосами пропойц. «Войны нет, нет», — твердил он про себя, безотчетно, назойливо. Слова и тон этих людей были чем-то далеким и в то же время новым. Он как будто ощутил внутри резкий толчок. Совсем другой, сторонний мир. И тут же рядом — он, со своим бегством, горечью поражения, трусостью. В душу постепенно заползало едкое, жестокое подозрение в собственной трусости. Один из пьяных начал мурлыкать песенку: «Ма poule, ah, si vous connaissez ma poule…» [33] Ему велели замолчать, но он не унимался: «Ah, ma poule, та poule…» [34] Войны больше не было. Война кончилась. И вместе с ней еще что-то. Что-то, что он схоронил на самом дне души, не заметив, как все вокруг стало пеплом.

29

Это милисиано (франц.)

30

Что, сдрейфили? (франц.)

31

А ты не больно-то разжирел (франц.)

32

Есть хочешь? (франц.)

33

Ах, если б знали вы мою милашку… (франц.)

34

Ах, моя милашка, милашка… (франц.)

На следующее утро они въехали в Каркасону и у городских ворот разбили балаган. Даниэль помогал ставить балаган и вспоминал, как притягивал его цирк в детстве. Каким он казался ему особенным, ни с чем не сравнимым. Но теперь он видел цирк изнутри: нищета, убожество, однообразие, вульгарность. «Всегда одно и то же», — подумал он. Почти во всем разочаровываешься. «Мы слишком приукрашиваем действительность. Быть может, это и есть наш самый тяжкий грех?» Вот и в цирке никакой красоты не оказалось. День был субботний, и цирк давал представление. А назавтра, в воскресенье, целых три: утром, днем и вечером. Переодетый клоуном, Даниэль вышел на арену убирать ковры. Подошва туфли отставала и заворачивалась. Пощечины. Хохот. Пощечины. Отставшая подошва здорово мешала. Потом спали прямо на арене, подстелив тонкие тюфяки и брезент. Слабый голубоватый свет вокруг. В воздухе — запах опилок и сулемы, которым он так наслаждался в детстве. Там, наверху, над брезентовым куполом, высыпали, верно, звезды — маленькие, словно точки, словно булавочные проколы. «Силач» труппы оказался простецким, разбитным парнем. В первый же вечер отправились вместе в город. «Силач» пригласил выпить, и они напились до зеленых чертиков. Ему было все равно — напиваться или нет. В воскресенье, после вечернего представления, повторили. Он испытывал в этом острую потребность: быть рядом с примитивным, веселым человеком и ни о чем не говорить. Не говорить ни о чем. Он сделал открытие: существует особое молчание, без мыслей, без любви или злобы, без ненависти. Молчание. Просто молчание и абсент. В одной таверне, близ канала, он услыхал испанскую речь. Но кто говорил — он не мог разглядеть. А сам застыл, притаился. «Силач» положил ему на плечо ладонь, широкую как лопата.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 49
  • 50
  • 51
  • 52
  • 53
  • 54
  • 55
  • 56
  • 57
  • 58
  • 59
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: