Шрифт:
Он умолк, и Мигелю почудилось, будто огромная печаль каменной глыбой придавила их обоих. Они точно чувствовали ее вес. Мигель обернулся и взглянул на Санту. Тот сидел тихо, уставившись в пол. А вокруг в этот час отдыха люди разговаривали, думали, курили тайком.
— Поправь светильник, — проговорил кто-то рядом с Мигелем.
Он не пошевельнулся, и Санта, встав на цыпочки, поправил фитиль.
— Санта… — медленно позвал Мигель.
— Что?
— Нет, ничего.
Он опять улегся на кровать. Матрац был тонкий и жесткий, окна маленькие. Противно воняло спертым воздухом, п отом. Пламя светильника стало ровным, точно оно прилипло к шершавой стенке.
Запахло керосином, и Мигель увидел, как возле светильника закружили две желтоватые бабочки.
— Ты знаешь, за что я здесь? — Опять Санта. Наклонясь к нему, глядит прямо в глаза. «Странно, об этом не говорят», — подумал Мигель. Он знал закон заключенных: об этом даже не спрашивают…
Пожав плечами, он отвернулся к стене. Но Санте и не нужно было, чтобы его слушали.
— Я убил ризничего. Клянусь, я не хотел, да так случилось. Я залез в ризницу. Там было несколько ценных подсвечников и дарохранительница. Говорят, это святотатство, я верю в такие вещи… Там, в Сории, мы все верующие. Ризничий услышал, вошел в ризницу, я и ударил его палкой: за дверью нашел. Я даже не думал, что убил. Испугался, убежал из церкви. Меня поймали, а через несколько дней он умер.
Мигель по-прежнему смотрел на стену. Протяжно свистел ветер. На темной стене дрожало пламя светильника. Верно, где-нибудь была дырка, через нее проникал ветер, и это странное посвистывание походило на крик, скользивший по стенам барака.
— Отстань ты от меня со своими историями!
— Я раскаиваюсь, — продолжал Санта еще более взволнованным и театральным голосом. — Я очень раскаиваюсь. И знаешь, что хуже всего? Я хотел украсть подсвечники и дарохранительницу не потому, что они дорогие, а потому что они были очень красивые.
Разъяренный Мигель обернулся к Санте, но слова так и застряли в горле: в глазах Санты стояли слезы. При виде слез ему всегда становилось и грустно и противно, точно он дотрагивался до ужа.
— Я очень раскаиваюсь, — повторил Санта.
Мигель медленно приподнялся на постели, будто на него вылили ушат какой-то странной, сладковатой жидкости. Тот же запах стоял в воздухе. «Мертвецами пахнет. Мертвечиной», — подумал он.
Свободный час окончился. Кончились разговоры, сигареты и, наверное, мысли. Мигель разделся и лег на кровать. Санта погасил светильник. Вскоре все заснули. И только Мигель, повернувшись спиной к Санте, не спал, неотрывно смотрел на стену. «Вот комедиант паршивый». В окно врывался шум голосов, оранжевый отсвет костра. Там, внизу, на площадке, охранники разговаривали, курили, играли в карты. Наступила ночь двадцать третьего сентября 1948 года.
На рассвете двадцать четвертого шел дождь, но уже к одиннадцати часам тучи рассеялись, и в чистом, голубом небе высоко засияло солнце. Земля стала мягкой и легко продавливалась под ногами. Заключенным сменили одежду. Они стояли в строю с еще мокрыми головами, подставляли свои лица свежему утреннему ветерку и слушали звон колоколов, доносившийся сюда через горы и ущелья из Эгроса. Колокола звали народ к мессе. Был праздник богоматери всех скорбящих, покровительницы и искупительницы грехов каторжников и пленников.
Глава третья
— Привет, ребята! Приятного аппетита!
В ответ послышался неясный гул, что-то вроде «и вам также» или «спасибо», а может, и какое-нибудь ядреное, веселое словечко. Не очень приличное, конечно. Женщины подошли поближе к забору, и вдруг один ребенок закричал:
— Мама, мама, там рис!
Мать быстро закрыла ему рот рукой. Молнией пробежал быстрый смешок. Собак за забором уже не было. Крутя хвостами, словно вертушками, они обнюхивали дверь кухни.
Бенедиктинец встал напротив стола и осенил заключенных широким, торжественным крестным знамением. Все стали вдруг серьезными.