Шрифт:
Выбрав стол подальше от очага, Атей сел на отполированную до блеска не одной сотней задниц скамейку и огляделся. К нам тут же подошел человек с длинной окладистой, уже сильно поседевшей бородой и отвесил низкий поклон.
— Спасибо пресветлым богам, что направили стопы твои, мудрейший Атей, к моей корчме. Что снедать изволите?
— А подай-ка ты нам, уважаемый Чаян, — Атей на мгновение задумался, — перво-наперво бескостного лебедя медового да гребешков петушиных пряженых, репу фаршированную, горох колодкой. А потом бы нам ботвинью с белорыбицей да ухи черной курячьей. Да еще б кулебяки об шести ярусов и яблочек к ней моченых. Девице моей сбитень-жженку, а мне — питного меду.
Хозяин поклонился опять и тут же отдал распоряжение подбежавшему парнишке со слегка раскосыми глазами.
— Скоро косуля поспеет, — он кивнул в сторону очага, — не побрезгуйте, отведайте.
Атей кивнул и вопросительно посмотрел на меня.
— Вы это все съедите? — спросила я.
— Ровно столько, сколько чрево примет. Брюхо надо насыщать, а не пресыщать, — и он приподнял одновременно указательный палец и левую бровь, видимо надеясь этой пантомимой подчеркнуть значимость своего тезиса.
Минут через пять весь стол был уже заставлен яствами. Всяческим плошечкам, мисочкам и расписным ковшикам было явно тесно на нашей столешнице. Народ в корчме тоже прибывал, и скоро свободных мест не осталось вообще. Обслуга бегала промеж столов с невероятным проворством. Народ много ел, часто пил, но не было видно ни одного непотребно пьяного. Скорее, все были слегка навеселе. Но постепенно мерный гул голосов стал приобретать какую-то тревожную окраску. На лицах присутствующих появилась печать праведного гнева. Некоторые столы сдвинулись вместе, образовав нечто П-образное. И вскоре корчма стала чем-то неуловимо напоминать производственное собрание времен черно-белого российского кино социалистической эпохи.
Прислушиваясь к разговорам, я постепенно поняла, что все обсуждают страшное, противное богам преступление, свершенное в гончарной стороне, суть которого от меня все равно ускользала. И только когда парламентеры обратились к Атею с просьбой попросить богов указать им злодея, я, наконец, поняла, чем так возмущены народные массы. Оказывается, два дня назад у гончара Добрана с северного околотка кто-то спер охабень новый. В чем заключался ужас преступления, я, честно говоря, не очень уловила. Поэтому спросила шепотом, что за охабень такой, из-за которого столько шума? Оказалось, что охабень — это просто какая-то верхняя одежда, навроде плаща с длинными рукавами, но более ничем, кроме этих самых рукавов, не ценная. А народ бучу поднял, потому что воровства отродясь в городе не бывало.
— Это что ж получается? В родных избах скоро жить страшно будет? — кричали самые горластые. — Еще, может быть, прикажете на запоры двери закрывать в родном-то краю?
А ведь и правда, за все время нахождения в Гиперборее я не видела ни одного замка ни на дверях, ни на сундуках! Наивность народа умиляла, но, сколько я ни силилась, ну вот нисколечко меня не потрясал «ужас» произошедшего. Ну, поперли вещичку и поперли. А может, сам куда-нибудь по пьяни засунул? Потом, вспомнив, что я вроде как ответственна здесь ни много ни мало — за ровно половину души присутствующих, попыталась (усилия прошли даром!) устыдиться. А народ тем временем продолжал бесноваться. Теперь в разговор вступили подошедшие бабы, что никак не способствовало урегулированию обстановки. Так бы шум и не утих, если бы около прилавка не появился гусляр.
Хорош был гусляр — ничего не скажешь. Светло-русые волосы до плеч перехвачены серебряным обручем с ярко-синим камнем посреди лба. Вышитая рубаха до колен опоясана таким же серебряным подхватом со всякими свисающими фигурками. Широкие бархатные серые штаны заправлены в ярко-красные сафьяновые[39] сапоги. Сел он на лавку возле прилавка, огладил бороду, провел рукой по гуслям — мягкие журчащие переливы пролетели над нашими головами и отразились от стен. Горластый мужик, выступающий одним из противников замков на Руси, поднес музыканту ковш хмельного меду. Тот, не торопясь, выпил, огладил теперь уже усы и опять тронул струны инструмента.
— Ну что спивать будем, други мои? — красивым густым голосом спросил он. — Душевного чего аль плясового?
— Душевного, душевного давай наперед, — раздались редкие выкрики, — про Любораду-красу и Добровеста-витязя.
Весь народ с энтузиазмом поддержал эту идею.
Гусляр запел, неторопливо пощипывая струны и время от времени встряхивая русой головой. Но подробности любовной истории остались мне неведомы, так как в ушах вдруг тихо зажужжало, и я услышала, что кто-то меня зовет. Такой тоской и болью был наполнен этот зов, что сердце рванулось, и… Я увидела встреченную недавно нами вечерницу. Она была такой же, как на лугу, только за спиной появились серебряные лебединые крылья. Все ее тело было устремленно ввысь. Она даже руки вытянула навстречу небу и пыталась взлететь, а не могла. Перья без видимой причины осыпались и, медленно кружа, ложились к ее ногам. И вот уже стоит она в сугробе из сверкающего пуха и перьев и смотрит прямо мне в глаза. Да что в глаза! Она будто в душу мне заглядывает!
— Спаси меня, сестрица, верни меня, спаси нас всех! — Такой смертной тоской звенел в ушах ее голос, что у меня занемели кончики пальцев. Берегиня качнулась, силясь показать мне что-то, и я увидела, что среди пуха сидит маленький хорошенький ребенок с льняными кудрявыми волосиками и розовыми пухлыми щечками. — Обещай, что поможешь.
— Обещаю, — сказала я, и тут на небе зажглась первая звезда, и вечерница пропала. Просто истаяла в ярком лунном свете.
И только ребенок остался один, среди разодранных крыльев берегини.