Шрифт:
— А как же вас типа звать? — теряя стиль вежливого пионерчика, спросил Витька.
— Во мне типа никакого нет. Я в Пилорамске одна с таким отчеством, так зови как все, Октавиевной. Я не к тому, что тут ходить нельзя, а вижу, ты на пустоши все один-одинешенек, и на погост тебя бесперечь завернуть тянет. У тебя ведь тут только прадедушка лежит, да и у того могилка вконец заросла. К чему один на скорбное место норовишь? Товарищи где? Не со школы, — так хоть с улицы вашей?
Здесь уж воровжейка наконец открыто пустила в ход стариковские нравоучения и замечания. По словам отца, все, кто старше пятидесяти, без этого ну никак не могут. Так их воспитали еще пионерия с комсомолей — на уравниловке, обязаловке и усредниловке всего и вся, — хлебом их не корми, дай человека проработать. Витька учуял попытку подтянуть его до образа былого юного ленинца, исполненного товариществом и оптимизмом — таких должно было тянуть к ясноглазой сознательности и белокрылым походным палаткам. И Витька врезал уже на полном ненаказуемо-учтивом измывательстве, обгоняя ожидаемую совковую нотацию и, по учению отца, доводя ее до абсурда:
— Я вас понимаю, товарищ Октавиевна, не годится мальчику одному по кладбищам и помойкам, если он не упадочник и не отсталый. В группе, конечно, намного веселее и любознательнее, как на экскурсии, спасибо вам за науку. Только вот наши здесь как-то не оттягиваются, не нашел я никого, кто бы со мной в ваш регион пошел. Я, понимаете, как раз в вашем лице надеялся найти такого старшего друга, какой жутко нужен каждой растущей личности, чтобы он мне все показывал и рассказывал, вроде как экскурсовод по краеведению, и песни для бодрости со мной пел. Давайте, товарищ Октавиевна, попробуем, — эту вы, конечно, знаете. — Зашедшись ёрничеством, Витька затянул песню, — отец звал ее ископаемой:
Песню дружбы запевает молодежь, молодежь, молодежь!
Эту песню не задушишь, не убьешь, не убьешь, не убьешь!
Октавиевна молчала, и Витька закруглился:
— А вообще-то мне тут и одному ничего себе, ну, как будто все это мое, вот только мое, — Витька широко обвел рукой пустошь с Погостровом. — Я даже про себя это все зову Моевым-Помоевым, от двух слов — мое и помойка. Хоть на помойке у меня что-нибудь мое может быть, как по-вашему, товарищ Октавиевна?
Витька ожидал безобразной ругани и изгнания метлой, но воровжейку не проняло и теперь, — наоборот, ей вроде что-то тут понравилось.
— Кровное это у тебя, Витюшка, — серьезно объяснила она, обнаруживая, что знает имена и генеалогию Дреминых. — Места ведь тут — ваши, вот она и усадьба ваша погорелая, только не Моево, а Монпарадизово, охальники его еще Монпердизовым кликали, — она указала на останки дома и конюшни, — и после последнего барина Дремина, твоего прадеда Бориса Викторыча, по делу-то она дедушке твоему Виктору Борисычу — в Москве похоронен — достаться бы должна, а потом уж и Борьке, а по нему и вам с Серафимкой. Вот тебя Помоево твое и завлекает. Свое кровное ведь будто завораживает человека, манит, даже и несведущего. — Витька уже очарованно, уши развеся, слушал старуху. И впрямь ворожейка, и по речам ее выходит, что ей лет сто пятьдесят, хотя с виду она еле на шестьдесят тянет.
— А что до старшего друга, что нужен растущему-то ин-ди-ви-ду-ю, — протянула она с такой издевательской интонацией, что он чуть не подпрыгнул: воровжейка была своя! — так коли двоим, как хоть нам с тобой, одиноко, то и черт с младенцем свяжется, будет ему показывать-рассказывать. Хочешь, жилой склеп покажу?
Еще бы не хотеть! Витька, как на поводке, пошел за нею в тенистый центр Погострова, где жались к храму старинные могилы и среди них — заросший безымянный, ни креста ни камня, бугорок, где, как укоризненно сообщила старуха, лежал Витькин прадед, а за бугорком — довольно новый аккуратный розовый домик с застекленными окошками, тюлевыми занавесками, резным крылечком и дверью с висячим замком. Приникнув вслед за Октавиевной к окошечку, Витька разглядел обыкновенную деревенскую горницу: обеденный стол, лавки, зеркало и электросамовар на комоде, образа в углу и алюминиевый рукомойник — в другом. Все это было густо запылено, а на полу возле рукомойника торчали из земли две небольшие могильные раковины с оголенными сучьями хвойных венков и надписями на цементных откинутых подушечках: СВИНЦОВ ГРИГОРИЙ КУЗЬМИЧ ( 1918 — 1982) и СВИНЦОВА НАСТАСЬЯ АЛЕКСЕЕВНА ( 1924 — 1986).
— Вот тебе и жилой склеп, — сказала воровжейка и плюнула: — В другую сторону переборщ, тьфу, язычники! У кого — ничего, у кого — чересчур всё. Налаживались, видишь, детки часто сюда ходить да чуть ли не обедать прямо над папой с мамой, чтоб тем уютней лежалось, да уехали вот уж лет десять, оба, и братец, и сестрица, в Голландию, и никто в этот домик не ходит, а мертвецам в такой всамделишной избушке только поди, пустее.
Витька смутно ощутил — а ему пустее будет, если он больше не придет к этой сторожихе мертвых. Вмиг обратала его Октавиевна. Он зачастил к ней.
Поминки по Борису были сытные, пьяные и долгие. Перед каждой рюмкой говорилось то же примерно, что и на кладбище, только с подробностями, которые постепенно становились все интимнее и веселее. То и дело звучало “а вот был еще с Борькой случай”, и случай этот излагался, свидетельствуя о душевной широте, щедрости и лихости покойника, в сопровождении оборота “раз, по пьяни”. Зам. Промельчинского Троерубчицын припомнил, что ушедший был настоящий компьютерный ас, ухитрялся верстать газету на убогой 386-й машине, и часто на свои кровные прикупал для нее в облцентре, в Свинеже, то память, то компьютерные игры, чтобы редакцию между делом развлечь, то клавиатуру, им же самим раздолбанную об голову какого-то московского выскочки-журналиста. При этих словах Промельчинский хлопнул себя по лбу, выскочил во двор к ритуальному автобусу, по договоренности дожидавшемуся, чтобы развезти по домам помянувших, достал из него два картонных ящика и торжественно внес в комнату.
— Это вам, дети, — отнесся он к Витьке и Симке. Симка тотчас сделала глазами серьезное внимание. — На память об отце. Его компьютер. С принтером, с играми и верстками “Пилы” за год. И утешит, и просветит. Старенький, а к настоящей машине все-таки приучит. Всей редакцией порешили вам вручить, нам в новый пора вкладываться. Если что неясно — почаще в справку Word’ а через F1 лазайте. Теперь вас учить некому. Да папа вас, наверно, при жизни получше чем нас успел натаскать. Помню, вы оба к нему в редакцию ходили, он вас в рабочее время и приобщал. Не забывайте папу. — Главред всхлипнул и запил хлип “Посольской”. Прочие зааплодировали. Симка, вскрикнув от радости, в тот же миг привычно выгнула рот книзу и опустила глаза, жалобно простонав “спасибо, дядя Эдик”, так что алчный ее взвизг вполне мог быть принят за выплеск безутешной скорби, которую не разрядишь никаким компьютером.