Шрифт:
Ахматова, когда эмигранты возмущенно спрашивали ее, почему Петербург она называет Ленинградом, не вдаваясь в подробности, надменно отвечала: «Потому что он так называется».
В этом «диалоге глухих» выразились два противоположных взгляда на то, что случилось с Россией в 1917 году. Первый исходил из того, что случившееся было полным и уже необратимым разрывом с историческим прошлым отечества. («С Россией кончено!» – подвел итог разразившейся катастрофе Максимилиан Волошин.) Второй предполагал, что страна лишь ненадолго свернула со своего исторического пути. Пройдет совсем немного времени, и временное торжество «советчины» забудется, как кошмарный сон: «Россия вспрянет ото сна» и вновь вернется к нормальному, каким-то дьявольским наваждением прерванному историческому существованию. (Такая точка зрения, кстати говоря, весьма распространена и сегодня: многие всерьез считают, что 70 лет советской власти можно просто взять да и вычеркнуть из нашей жизни, как будто их не было.)
Ходасевич не принадлежал ни к тем, ни к другим.
Слова о «советском дичке», к которому он «привил классическую розу», не были ни случайной обмолвкой, ни плодом минутного настроения. Это был результат долгих раздумий о будущем России и о своем месте в этом ее будущем. Итогом этих раздумий стало коротенькое стихотворение, по давней, еще от Державина идущей российской традиции названное «Памятником»:
Во мне конец, во мне начало.
Мной совершенное так мало!
Но все ж я прочное звено:
Мне это счастие дано.
В России новой, но великой,
Поставят идол мой двуликий
На перекрестке двух дорог.
Где время, ветер и песок…
До реального, «рукотворного» памятника дело пока не дошло. И дойдет ли когда – неизвестно. Но вот, только что завершилось первое (далеко не полное, всего лишь четырехтомное) собрание сочинений Владислава Ходасевича. И эти четыре тома уже являют собой немалую и весьма существенную часть той России, которую каждый, кому она дорога, мог бы – если бы так случилось – увезти с собою в своем дорожном мешке.
Свифт, принятый за Аверченко
1
В конце 20-х, начале 30-х годов Михаил Зощенко был – без преувеличения! – самым знаменитым русским писателем. Популярность его была безгранична. Рассказы Зощенко под гомерический хохот тысяч зрителей читали с эстрады знаменитейшие артисты. Где-то в провинции постоянно обнаруживался самозванец, выдававший себя за писателя Зощенко, дабы, пользуясь его славой, срывать разнообразные цветы удовольствия.
Да, это была самая настоящая слава, которую даже величайшим из великих нечасто доводилось обрести при жизни. Но это была слава особого рода.
Выступая на Первом всесоюзном съезде советских писателей (1934) с докладом о достижениях советских писателей-сатириков, Михаил Кольцов рассказал такую историю:
...
Два с половиной года назад ленинградский шофер Мартынов похитил из тужурки своего товарища, шофера Тихонравова, его шоферскую книжку. В отсутствие Тихонравова взял его машину и выехал в город. Затем Мартынов напился. Напившись, он взял знакомых девушек, начал их катать и наехал на молочницу. Во время протокола Мартынов назвал себя Тихонравовым и, вернувшись, тихонько поставил машину на место. Когда эта история выяснилась и преступление Мартынова раскрылось, в гараже было общее собрание. Одна часть собравшихся требовала немедленно выгнать Мартынова с работы и исключить его из профсоюза. Другая часть требовала не только выгнать с работы и исключить из профсоюза, но и арестовать. Третья, самая кровожадная часть собрания требовала: «Надо его, Мартынова, отвести к писателю Зощенко, и пусть он с него напишет смешной рассказ».
Рассказ Кольцова был встречен смехом и бурными аплодисментами.
На примере этого эпизода ясно видно, какая жалкая роль отводилась обществом первому сатирику страны.
Зощенко был признанным главой сатирического цеха советской литературы. Все признавали, что он на голову выше своих собратьев по цеху – Виктора Ардова, Леонида Ленча, Ефима Зозули… Некоторые его поклонники шли гораздо дальше, уверяя, что Зощенко превзошел самого «короля смеха», неподражаемого и непревзойденного Аркадия Аверченко. Но никому – даже из самых близких его друзей – не приходило тогда в голову, что Михаила Зощенко следует сравнивать не с Ардовым и Ленчем, талантливо «продергивающими» в своих фельетонах пьяниц и хулиганов, и далее не с Аверченко, а с Гоголем, с Достоевским…
Слава, успех – все это вещи чрезвычайно приятные. Но больше, чем слава, больше, чем успех, больше, чем признание современников, даже больше, чем сознание нужности своего труда, художнику необходимо понимание. Потому что понимание, как было сказано еще в давние-давние времена, это – отблеск творения
При всей огромной славе, которая была у Зощенко в двадцатые и тридцатые годы, при всей его неслыханной популярности, настоящим пониманием смысла и значения своего труда он и тогда избалован не был.
...
Однажды возвращаясь в трамвае из Лесного, после литературного вечера в Политехническом институте, где студенты устроили Зощенке овации, к которым он еще не успел привыкнуть, я говорил с ним о его искусстве. Он тогда начал выступать в журналистике с фельетонами, написанными на темы газетных хроник или читательских писем Я сказал, что его работа может привести к созданию типов не меньше общепонятных, чем горбуновские. И я тут же оговорился, что неумирающий генерал Дитятин делает Ивана Горбунова [5] из мемуарного персонажа историко-литературным явлением. Но никакие оговорки уже не могли меня спасти, слово вылетело, я пропал: