Шрифт:
— Кого принес? Коровина? Его, да?
— Я, наверно, виноват, Оля… Из окопа мы вместе с ним вылезли, но он остался…
Ольга не стала слушать его, уже безошибочно определив, где среди множества живых и мертвых мог лежать ее муж, и побежала, еще издали увидев его синие брюки и комсоставскую шинель. То, что он был уже мертв, Ольга тоже поняла издали по ногам, ступни которых были неестественно широко развернуты — носки сапог едва не касались земли. Уже твердо зная, что он мертв, и не веря в это, она упала перед ним на колени, схватила его руку, чтобы найти пульс, но тут же опустила ее, холодную и плохо гнущуюся.
— Вот и все. Вот и все, — шептала Ольга, застегивая на груди его гимнастерку. — Будь все проклято…
— Палатку вашу изрешетили, — сказал Малков, чтобы отвлечь Коровину. — В нее и завернем, а вечером похороним.
— Да, да, его надо похоронить… Со всеми почестями. Боже мой, не уберегли мы его… Раз — и нет человека. Ни шпал, ни академии, ни конспектов… Как все дико!
— Вас раненые зовут, Ольга Максимовна.
Ольга, будто очнувшись от сна, огляделась вокруг, с испугом вспомнила строгий приказ командира полка о том, чтобы немедленно переправить всех раненых на ту сторону, поднялась с колен, закрыла лицо и грудь мужа своей телогрейкой и пошла к палатке, не зная, за что взяться. Вернувшиеся из–за реки санитары уводили и уносили раненых, но их по–прежнему было много,
В передних траншеях начали снова постреливать, а вскоре по всему фронту стрельба так загустела, что слилась в сплошной треск и вой. С огородов лихорадочно зачастили уцелевшие пушки — били они почему–то в сторону промоины. Малков побежал вдоль садовой ограды к деревне, чтобы по ходу сообщения выйти в свою траншею, но услышал за спиной шум моторов, железный хруст гусениц и оглянулся: над каменной стеной ограды, вниз к реке, качались знакомые дуги танков, и иногда показывались вершины башен. «Обошли. Обошли. По саду сейчас выйдут к самой деревне», — Малков бросился назад; когда забежал в гущу раненых, те уже поняли свою обречен — ность и начали хватать его за голенища сапог, за полы шинели:
— Слушай, землячок, а…
— Милый сын, вынеси.
— Помоги, говорю, застрелю ведь!
Малков выбил у солдата винтовку и побежал по дорожке, увидел Ольгу, поднимавшую раненого и подставлявшую свое плечо под его руку. С разбегу он не удержался, налетел на них и сбил обоих с ног. Потом он тащил ее между яблонь, а она кричала и била его по спине своим маленьким кулачком. Когда они переметнулись через пролом в стене, в ту же самую минуту шесть танков, уронив противоположную стену, вошли в сад и открыли огонь из пулеметов и пушек по ползающим по земле, по яблоням, по прямым междурядьям и диагоналям. Пять танков веером пошли на деревню, а один, рыча и дергаясь, начал давить раненых, перемешивая тела их с землей, тряпками, обломками деревьев. Казалось, под огнем и железом ничто живое не могло уберечься, однако тот солдат, что осудил Захара Анисимовича за неосторожность, не только остался жив, но еще сберег бутылку с горючей смесью, принесенную с собой. И когда стальное чудовище, заляпанное человеческой кровью, повернулось к нему задом, метко бросил бутылку на его жалюзи. Взметнувшееся пламя громко фукнуло и, разбросав горящие брызги, начало трубно свистеть и трещать.
— Вот так–то лучше, — сказал солдат и, будто ступил на ногу, которой у него не было, упал под горящие брызги…
* * *
Ни та критическая минута, когда оборона полка едва устояла под напором немцев, ни потеря минометной батареи, ни страшный налет бомбардировщиков на деревню не потрясли так глубоко Заварухина, как весть о гибели раненых, которых не успели переправить на ту сторону. Надо было предпринимать какие–то срочные меры против прорвавшихся немецких танков, а командир полка с налитым гневом лицом все еще, скрипя зубами, вспоминал Коровина самыми недобрыми словами. И только тогда, когда до штаба полка донесся рокот моторов, а в штабе началась беготня и суматоха, Заварухин поднял глаза на Писарева, стоявшего перед ним в нетерпеливой позе, и неузнаваемо спокойным голосом сказал:
— Прикажите им, — он кивнул на стену, за которой слышалась беготня, — прикажите им вооружиться бутылками и занять оборону. Если их на самом деле только шесть, они для нас не страшны.
Писарев, услышав гул немецких танков, серьезно оробел, неловко почувствовал, как отлила от лица вся кровь, но твердый и уверенный голос Заварухина помог Писареву взять себя в руки, и, выйдя от командира, он с тем же заварухинским спокойствием передал штабным:
— Вооружаться бутылками. Всем. Будем жечь танки. Они для нас не страшны.
Заварухин слышал в голосе Писарева интонации своего голоса, и что–то давно пережитое и уже забытое ворохнулось на сердце. Он взял телефонную трубку и назвал свой номер:
— Я —23. «Соболь», «Дунай», «Долото». Я —23. С востока к деревне прорвались танки. Приказываю: всем стоять на своих местах. Танки жечь! Десант расстреливать! Я на своем месте. Я — 23.
В ответ на этот приказ кто–то пытался о чем–то спросить, но Заварухин положил трубку и вышел на крыльцо. После бомбардировки деревня все еще горела, и горклый дым жидкой пеленой закрывал проглянувшее на закате солнце. Во дворе штабной избы лежал подсеченный взрывом старый тополь, а по его шершавому стволу туда и обратно бегала ласка.
— Она уж давно так–то, — сказал Минаков, пронося мимо Заварухина черные бутылки в поле шинели.
А Заварухин подумал свое, о тополе: ориентиром для немцев служил.
В десятке шагов от крыльца тянулся ход сообщения, который пересекал улицу, нырял под прясла огородов и поднимался на увал. Сейчас ход сообщения резервный батальон приспособил для обороны, в нем сидели солдаты, и Минаков подавал им бутылки. Возвращаясь обратно, он с опаской, чтобы не задеть командира своим карабином, обошел его и сказал: