Шрифт:
– А разве так можно? – спрашиваем уже мы, немного не сдержавшись и не дождавшись самого Бога пояснения.
– Можно, потом объясню, слушайте далее, - пожурил нас немного Бог и снова душу ту к разговору подстегнул, словно током каким ударил.
– Так вот. Начал я с мастерового придворного, - продолжила рассказ душа, - и совсем через отрезок времени небольшой дорос до более высшей степени или ступени власти, привязавшись к одному вельможе, который сильно любил какие-то свои речи с трибун, только тогда появившихся, воздвигать. Демосфеном его звали, как сейчас помню. У него я многому научился. Как речи самой изысканной, так и мастерству ее по факту одурачивания ближнего какого или поодаль стоящего. Спустя время и я стал обладать талантом тем и даже обошел Демосфена самого, отчего тот сильно на меня обиделся и навсегда трибуну ту покинул. А мне только на руку было то и, воспользовавшись таким удобным для меня моментом, я к самой власти ближе подобрался, заняв более достойное место и прорвавшись практически в сенат.
Правда, сенатором я не стал, а приходилось трудиться довольно долго просто писцом и оратором. То есть, те самые писули чьи-то с трибун оглашать. Но спустя время заприметил сам император меня и так как я, часто речи декларируя, в грудь себя кулаком стучал, то и определил он меня одним из военноначальников, вначале возле себя в лице охраны поставив, а затем и немного войска мне придав, наделив статусом полководца. Так что, через время был я уже и тем, и другим, овладевая познаниями со всех сторон.
Правда, уже лично мною овладевал и сам император, и правду ту сейчас от вас не скрою, ибо есть у меня на него премного обид именно за это. Использовал он меня в самом прямом смысле слова или довольствовался иногда, когда к другому полу охота всякая отпадала. Таким тогда был сам Рим под предводительством того великого царя.
– Что дальше стало? – прерывая несколько рассказ тот, наш Бог спрашивает.
– А дальше уже я сам, к делу тому приспособившись, начал царем или императором римским управлять и практически стал им руководить, как он мною во время сближений тех адских. Так говорю, потому как мучения они мне приносили, а порою просто раны кровоточивые. Многого я сотворил в угоду делу лично своему и многих из империи той практически выдворил, внемля царю-императору тому разное и о якобы готовящемся заговоре супротив него. Так вот я и жил, в боли немного изнемогая и в сладости во многом пребывая, ничего фактически не делая и только за властью своею, почти императорскою, следя.
– Что за имена обретал за время царствия того? – спрашивает строго Бог.
– Был я Тиберием, как и говорил. С тем именем и ушел. А вот по ходу обозначался многим. Был Феофаном – царем критским, Феокфилом – царем лидийским, значился - как Лекторат за речи мои, людей привлекающие, Теократ – за те же речи патриотические, Простократ – от простоты моей людской изначальной, Пантиб – от речи моей горластой, Панклиотид – сущность бытия моего отображающее, Телемонид – героем представлял себя разным, Понтид – для большего уважения к персоне своей со стороны простых людей. Может, что и позабыл сейчас, не помню, - можно сказать, душа честно призналась, и видать силы ее вновь иссякли, отчего Богу пришлось снова за рычаги управления взяться.
– Будем далее выслушивать речи ее, - поясняет Бог, - не так проста та душа, как казаться всем хочется.
И уже к следующей исповеди своей душа та окаянная подготовилась более прочно. Силь ее непомерно возросла и почти самого Бога достала в разных выражениях сути ее, по Земле в целом ведущейся. Но через время он сам успокоил немного то и, придав вполне облик людской, вновь приступил к опросу.
– Какие далее жизни ты проживал? – строго спросил Бог, заставляя своей силой душу ту немного вскружиться на своем месте.
– На далее многим при жизни своей становился, так как и говорил, где-либо долго я не задерживался. Потому быстро в живность какую превращался и снова телом возрастал, как мог до своего предела. По ходу жизней тех многих многого пришлось повидать и исчерпать всю боль людскую именно на себе, так как я ее сам и воздумывал, и на самих людях время от времени проверял. За то прозвали меня садистом и обозначили другим плохим словом, что в истории самой мало отобразилось, да только самому мне о том можно сказать и ведомо.
– Только ли тебе?! – с восклицанием наш Бог говорит, давая понять, что ничто на Земле не замеченным не остается.
– Да, да, - соглашается та душа, как бы внутри переживая, что так произошло с нею самою, - мне, да еще Богу одному, - поправляется тут же она и вновь беседу продолжает. – Так вот. Многих чудачеств каких житейских я при жизнях своих претворил и во многих делах самое непосредственное участие принимал. И за то получил статус души неприкаянной, что обозначает в века по земле волочиться и свое место на небесах не находить. Видно и останусь на Земле тут навсегда, если вдруг люди осмелятся покинуть ее, - горько запричитала внезапно душа, очевидно мало радуясь такой перспективе.
Но Бог прекратил то действо и, строго усмотрев вновь, дал новый толчок тому рассказу, отчего беседа сразу оживилась и обрела оттенок несколько иной.
– Судьбами многих руководил я в свое время и руковожу даже сейчас. Не знаю, как то у меня получается, но приземно все проходит и люди те самые мне почему-то верят. Наверное, сами в душах своих такие же. Оттого так и происходит наяву. Но вернусь к началу, и кое-что порасскажу о тех жизнях прежних.
Так вот. Пришлось мне самому государство одно обустраивать и так оно случилось, что на тот момент был я действительно сам по себе, и надо мною больше никого не было. Стал я королем, родившись на этот раз как раз там, где мне нужно и ухватившись сразу за власть свою, как за истинно мне необходимое. Было то во времена, так обозначенной, столетней войны. Людовиком меня прозывали и любил я премного четвертовать людей. Оттого четвертым меня все и прозвали, хотя на самом деле был я по роду шестым. По крайней мере, так мне то помнится и очевидно, оно так и было, - душа та вспоминает и это ей несколько с напрягом дается. – В сути той королевской пробыл я долго. Казни любил все новые придумывать, людей испепелять, сжигать значит, также приказал, гильотину обустроил, чтобы сходу голову ту непокорную чью отрубать и многое другое, о чем и вспоминать страшно, так как все то очень нелицеприятно было даже глазу моему, в делах таких во многом искушенному.