Шрифт:
Он отпустил на волю четверых своих мужиков, записанных за ним по ревизии. А вышло так. Он зашел зачем-то к Степану Ивановичу, тот сидел за столом, а мужики, двое, братья Лаврентьевы, Кирилл и Антон, стояли у дверей, снявши шапки. Видно, только пришли: еще пахло от них морозом, и еще овчиной и луком. Кирилл был постарше и пониже ростом, разговор вел он, брат кивал только да поддакивал. Степан Иванович читал через очки прошения на толстой синей бумаге. Завидев Лермонтова, мужики сразу обернулись к нему и поклонились низко, в пояс, — уже по этому поклону Лермонтов понял: они с просьбой.
— Барин, миленький, — начал сразу Кирилл, но тоном не слезливым, а скорее суровым, — помоги ты нам, ради Христа.
— Вольную вот надумали, Михаил Юрьич, — сказал Степан Иванович, поднявшийся теперь от стола и как бы желая уступить барину свое место.
— Ну так пусть, — легко сказал Лермонтов, — пожалуйста. Только ведь земли у меня нет, сами знаете. Земля бабушкина.
— Знаем, барин, как не знаем, — сказал Кирилл все так же строго и глядя в сторону, — да ведь не одним хлебопашеством люди живы.
Степан Иванович протянул синюю бумагу, но Лермонтов не взял.
— Вы составьте как надо, я подпишу.
— Барин, миленький, — голос у Кирилла дрогнул на этот раз, — век будем бога молить.
Мужики, видно, не ожидали, что так быстро сладится дело, а молодому барину хотелось выйти скорее, казалось, он давно уже стоит в этой жарко натопленной комнате.
— Я никого держать не буду, — сказал он потом, — кто захочет, отпускайте сразу, Степан Иванович.
И вышел — мужики опять низко поклонились ему в спину.
Когда спустя два часа бабушка с недоумением стала говорить о Лаврентьевых и что еще двое уже принесли прошения тоже, он прервал ее:
— Ты же знаешь, будь моя власть, я бы всех отпустил.
— Мишенька, твои понятия о мужиках идеальные: они ведь от воли только пьют, да ленятся, да безобразничают.
— Пусть делают, что хотят. Мне-то, во всяком случае, зачем они?..
Бабушка засмеялась напряженно, заговорила опять, но он уже не хотел спорить, знал, что напрасно. Послушал из вежливости, чтобы совсем не огорчать ее, и удалился.
Отпуск его кончался, но уезжать не хотелось, надо закончить все, а то в Петербурге не доделать. Даже придумали с бабушкой выхлопотать справку у чембарского лекаря, чтобы побыть еще… Но все равно оставалось мало, и все же тянуло ехать, тянуло.
Как-то шел, задумавшись, по деревне, незаметно оказался на самом краю, у занесенной снегом ограды, — внутри возвышался каменный склеп Арсеньевых. Там похоронен дед, там лежит матушка. Он хотел войти, но снегу было слишком много, не проберешься, и замок висел. Он и без того помнил: когда она умерла, ей было ровно столько, сколько ему теперь. «А житие ей было, — написано там на камне — 21 год, 11 месяцев, 7 дней». И отец умер рано, и она. Как знать, может, и его… привезут когда-нибудь темной осенью или зеленой весной арсеньевские мужики его одинокий гроб издалека и внесут на плечах под вой бабий в эту дверь, запертую сейчас на замок и на четверть заметенную снегом… Он почувствовал внезапно: что-то будет, что-то ждет его скоро и неотвратимо, — он созрел, он готов, и, может быть, никогда больше не увидеть ему живыми глазами оврага, полей, деревни, ясного солнца. «В последний раз передо мною…»
Судьба его уже стояла рядом плечо в плечо — не свернуть. Нет, он не знал, — как можно знать? — но предчувствовал: что-то будет. Он не знал, что через год падет от пули Пушкин, он напишет стихи на его смерть, их прочтет вся Россия, а автора арестуют, и царь пошлет лекаря обследовать его: не помешан ли он? Жизнь взорвется и полетит, словно снаряд. И пять лет спустя он сам выйдет на дуэль с сыном французского посланника из-за женщины, и окажется опять на Кавказе, и уедет, и вернется, и… царь будет ненавидеть его, а царица любить, бог будет спорить о нем с демоном, природа зальется рыданьем над его смертельной раной, и акт смерти перейдет в бессмертную память и жизнь… «21 год, 11 месяцев, 7 дней…» — какая подробность… Он стоял у ограды в снегу и, прищурившись, глядел на дальние, ослепительные под солнцем поля — день опять сиял прекрасный, звонкий, живой свет жег глаза.
Синдром Сушкина
— Хорошая, хорошая, — говорила Сушкину докторша, — отличная больница, спасибо скажете.
— Спасибо, спасибо, — отвечал Сушкин, торопясь, сквозь кашель, а сам — лицо вбок, чтобы не увидели его внезапных слез, наливших полные глаза: так жаль стало себя — вот и больница.
Восемь лет назад, в больнице, умерла у Сушкина жена: еще раньше, в Первой Градской, любимый дядька Андрей, бывший Сушкину в жизни вместо отца, и в больнице же, совсем давно, вскоре после войны, в Сокольниках, умерла четырехлетняя дочка. Вот тебе и больница.
Докторша «неотложки» была молодая, высокого роста, не спешила, выслушивала долго, наклоняя близко к лицу Сушкина огромную, нарядную голову, душистую, как сад. А паренек-санитар, внесший следом оцинкованный чемодан с лекарствами, тоже не нервничал, разглядывал простодушно комнату Сушкина.
И у Сушкина явилось чувство, что они неизвестные, кто их знает откуда, люди: слишком чистые на них халаты, вошли без одежды с улицы, будто не из февральского свинцового дня, а из лета. Может, занедужив, в температуре и кашле, Сушкин проспал лишнее, опоздал на какие-то перемены, случившиеся без него?