Шрифт:
У нее тонкие черные брови и длинные ресницы — такие длинные, что, когда они опущены, в них, как сказал ей один знакомый, запутываются солнечные лучи.
Рот довольно большой. Слишком большой? Нет, право же, нет. Нижняя губа немного выступает, и Берил постоянно ее закусывает, кто-то ей сказал, что это у нее получается просто очаровательно.
Нос, пожалуй, наименее хорош. Не то чтобы он был уродлив, но он и вполовину не так красив, как у Линды. Вот у Линды действительно точеный носик. А у нее чуть широковат — не очень, конечно. И скорее всего она преувеличивает этот свой недостаток, потому что нос — ее собственный, а к себе она всегда относится очень критически. Берил взяла себя двумя пальцами за кончик носа и состроила гримаску.
Волосы у нее изумительные, изумительные. И такие густые. Они цвета только что опавших листьев — коричневато-красные с желтоватым отблеском. Когда она заплетает их в длинную косу, у нее всегда такое ощущение, словно на спине лежит длинная змея. Она любит чувствовать их тяжесть, когда откидывает голову, любит распускать их, закрывая ими голые руки. «Да, моя дорогая, никаких сомнений — ты действительно очень хороша».
При этих словах грудь ее поднялась; от удовольствия она глубоко вздохнула, полузакрыв глаза.
Но не успела она открыть их, как ее улыбка погасла. О боже, опять она играет все в ту же старую игру. Фальшива, всегда фальшива. Фальшива, когда она пишет Нэн Ним. Фальшива даже сейчас, наедине с собою.
Что общего между нею и этой девицей в зеркале, и зачем она ее так пристально рассматривает? Берил опустилась на колени перед кроватью и закрыла лицо руками.
— Я так несчастна, — воскликнула она, — так ужасно несчастна! Я знаю — я глупая, я злая, я тщеславная и всегда что-нибудь из себя строю. И никогда, ни на секунду, не бываю сама собой. — И она ясно-ясно увидела фальшивую Берил: при гостях она носится вверх и вниз по лестнице, смеется особым, вибрирующим смехом; если в доме обедает мужчина, она нарочно стоит под лампой, чтобы он мог видеть, как свет играет на ее волосах; она1 капризничает и притворяется маленькой девочкой, когда ее просят сыграть на гитаре. Зачем? А она разыгрывает все это даже ради Стенли. Не далее как вчера вечером, когда он читал газету, она нарочно встала рядом с ним и оперлась на его плечо. Разве, показывая ему что-то, она не положила свою руку на его, чтобы он видел, как бела ее ручка по сравнению с его загорелой рукой?
Как омерзительно! Омерзительно! Ее сердце похолодело от ярости. «Удивительно, как это тебе удается», — сказала она своему фальшивому «я». Но это все только потому, что она так несчастна, так несчастна. Если бы она была счастлива и жила своей собственной жизнью, ее притворство кончилось бы само собой. Она видела настоящую Берил — тень… тень. Она светилась слабым, почти неразличимым светом. И что было в ней, кроме этого сияния? И в какие считанные мгновения она бывала сама собой? Берил, пожалуй, могла бы припомнить каждое из них. В эти мгновенья она чувствовала: «Жизнь богата, таинственна и прекрасна, и я тоже богата, таинственна и прекрасна. Буду ли я когда-нибудь такой Берил? Буду ли я? Как мне стать такой? И было ли время, когда во мне не существовало фальшивого „я“?..» Но как раз в эту минуту она услышала топот маленьких ножек, бегущих по коридору. Стукнула дверная ручка. Вошла Кези.
— Тетя Берил, мама говорит, не сойдешь ли ты вниз, пожалуйста? Приехал папа с каким-то чужим мужчиной, и завтрак готов.
Вот тебе и на! Она так измяла юбку, стоя, как идиотка, на коленях!
— Хорошо, Кези. — Берил бросилась к туалету и напудрила нос.
Кези тоже подошла к туалету и, сняв крышку с баночки от крема, понюхала. Под мышкой она держала очень грязную матерчатую кошку.
Как только тетя Берил вылетела из комнаты, Кези посадила кошку на туалетный столик и надела ей на ухо крышку от баночки.
— Полюбуйся-ка на себя, — сказала она строго.
Кошка была так ошеломлена собственным видом, что перекувырнулась и шлепнулась на пол. Крышка мелькнула в воздухе, упала, покатилась, как монетка, по линолеуму— и не разбилась.
Но для Кези она разбилась в тот момент, когда мелькнула в воздухе. Вся похолодев, Кези подняла ее и положила назад, на туалетный столик.
Потом она на цыпочках выскользнула из комнаты и пошла прочь — слишком быстро и беспечно, пожалуй.
Je ne parle pas Francais
=Я не говорю по-французски (фр.)
Перевод Л. Володарской
Не знаю почему, но я люблю это маленькое кафе, пусть в нем грязно и всегда грустно-грустно. И оно ничем не отличается от сотни других кафе… ничем, и интересных типов, которых можно наблюдать из уголка и хуже ли, лучше ли (скорее, хуже) учиться понимать, здесь тоже не бывает.
Однако, боже упаси, не подумайте, что скобки — это признание моего смирения перед великой загадкой человеческой души. Отнюдь, я не верю в человеческую душу. И никогда не верил. По-моему, люди похожи на чемоданы: их набивают всякой всячиной, везут, бросают, кидают, швыряют один на другой, теряют, находят, вдруг наполовину опустошают, потом опять набивают до отказа, пока в конце концов Последний Носильщик не запихнет их в Последний Поезд — и они помчатся неведомо куда…
И все-таки порой эти чемоданы привлекают меня. Еще как привлекают! Я воображаю, что стою перед ними, представьте себе, в форме таможенника:
— Что у вас? Вино, виски, сигары, духи, шелк?
Несколько мгновений, перед тем как поставить мелом галку, я медлю — дурачат или не дурачат меня, а потом не могу избавиться от сомнений: наверное, все-таки одурачили, и эти мгновения, до и после, кажутся мне самыми волнующими в моей жизни. Да, так оно и есть.
Однако, затевая это длинное, отчасти притянутое за уши и не так чтоб уж очень оригинальное отступление, я всего-то хотел вас предупредить, что в моем кафе нет никаких чемоданов, ибо дамы и господа, посещающие его, не из тех, что сидят за столиками. Портовые рабочие, обсыпанные то ли мукой, то ли известкой, то ли еще чем-то, да пара-тройка солдат в сопровождении худых черноволосых девиц с серебряными сережками и рыночными корзинами предпочитают толпиться у стойки.