Шрифт:
24 мая
Сегодня был очень важный день, потому что мой плач опустился еще глубже. Сегодня плач исходил из самых потайных моих глубин и был по–настоящему неудержим. Этот плач потряс меня. Думаю, что сегодня в первый раз я ощутил великое желание и великую пустоту от того, что не удостоился любви моего отца. Во вторник я прошел тот же путь, испытав боль оттого, что так и не получил ни грана любви от моей матери. Плач и крик спустились глубже, на таком глубоком уровне они еще не находились. Так как накопившееся от отца дерьмо находилось в голове, то из моего носа хлестало как из водосточной трубы. Все слезы, которым я когда-то запрещал течь, все слезы, которые я через нос втягивал в голову, теперь потекли из меня бурным потоком. Недуг мой, связанный с матерью, гнездится у меня в животе, в кишках, и чувствовать его означает для меня сильный кашель и рвотные движения, когда в рот поднимаются мокрота и желчь, которые я прежде заглатывал, чтобы ничего не чувствовать.
Но как же я плакал и кричал сегодня! Такое впечатление, что я никогда в жизни так не плакал. Вдруг мне в голову пришло, что именно так я плакал когда-то, когда был совсем маленьким мальчиком. Я чуял истинное, неподдельное горе, я воистину, всем своим существом, чувствовал себя обобранным, ощущал внутри, в душе, отчаянную пустоту. Я плакал для отца, это был умоляющий плач, мое признание в том, что он мне нужен. Наконец, когда на меня, в какой-то степени, снизошли покой и безмятежность, я утих, продолжая просто лежать, а все фрагменты мозаики постепенно собирались в цельную картину.
Вечер прошедшей пятницы оказался решающим — я вступил в новую фазу чувства и его переживания. Вторая фаза отличается большей интенсивностью, более глубоким осознанием, более острой болью и более сильным страданием, повышенным инстинктивным стремлением выздороветь, более отчетливым чувством болезни, большей всепроникающей усталостью, большей бдительностью, заставляющей сторониться сумасшествия окружающих и большим удовольствием от пребывания в одиночестве. Думаю, что вторая фаза повторяет все, что было и до ее наступления, но с большей глубиной, в большем множестве измерений и на более высоком уровне. Все это заставляет чувствовать себя еще хуже, чем раньше, хотя и раньше, на первой фазе, я чувствовал себя очень паршиво.
Желание выкурить сигарету — это превосходный знак, так как мне не нужного другого намека на то, что я желаю подавить свои чувства. Во мне нарастает агрессивность, мне хочется швырнуть что-нибудь на пол — это еще одно причудливое ухищрение, оберегающее от способности чувствовать. Реально же в это время только одно — это колоссальный, рвущийся изнутри крик. Этот крик также велик, как все мое тело, и настолько фомок, насколько позволяют мои легкие. Этот крик — я сам, а слезы, готовые хлынуть из глаз, это слезы многих лет боли и страданий, накопившиеся и ждущие выхода. Почему мне хочется кричать и плакать именно сейчас, я не знаю. Но именно сейчас я ощущаю свою ничтожность, малость, беспомощность и подверженность греху.
За последние две недели в моих снах стали происходить странные события. Мне стало не только трудно вспоминать мои сны или даже реконструировать их, но я вообще не уверен, что в моих снах что-то происходит. Действительно, все мои сновидения в последние две недели кажутся мне сверхъестественными. Все выглядит так, словно я проснулся, но знаю, что я спал до этого, и, несмотря на то, что проснулся, продолжаю спать. Такое вот сумасшествие. Один или два раза я просыпался (как мне кажется) и спрашивал: «Бодрствую ли я?». В таком «измерении» переживаний я спал. Я плачу и сейчас, потому что чувствую себя еще более безумным, записывая все это на бумаге. Но в действительности мне кажется, что сон для меня — это некое новое измерение, в котором существует какое-то новое чувство — возможно, неопределимое седьмое чувство. Странные вещи происходят в царстве этого чувства. Но я ничего не могу вспомнить.
Дважды у меня было такое ощущение, что я знаю, что сплю. Другими словами, я полагаю, что нечто внутри сознания — возможно то самое неопределимое седьмое чувство — работает именно в тех переживаниях, которые бывают у нас во сне. Мне не снилось, что я сплю. Я действительно спал, и все выглядело так, словно я проснулся где-то внутри себя, хотя внешне и продолжал спать.
Сегодня я чувствую, что меня целиком охватывает какое- то движение, движение и ритм чувства, которое я не могу четко назвать. Наконец — для этого потребовалось приблизительно полчаса или сорок минут, — чувство проявилось. Это была потребность — потребность не чего-то конкретного, а вообще. Мне показалось, что это желание целиком и полностью сосредоточено у меня во рту. В конце концов, потребность созрела до того, что я смог вслух высказать ее в виде вопроса. Я внезапно ощутил сильную потребность позвать моих родителей. Я принялся делать это, я звал, звал и звал. Я звал их очень настойчиво — так, словно оттого, услышат ли они меня, зависела сама моя жизнь. Я чувствовал, что мой отчаянный крик исходит из самых глубин моего существа — но я не чувствовал ничего, никакого удовлетворения. В эту долю секунды совершеннейшей пустоты, переживая глубокое чувство, я вдруг абсолютно отчетливо осознал, что меня услышали. На самом деле, в эту долю секунды мне показалось, что мое тело уже провалилось в пустоту, но мое сознание, перебрав три возможности, установило важные связи: (1) совершенно невозможно, чтобы меня услышали; (2) меня не слышат; (3) меня слышат. Утверждение номер 3 установило связь немедленно: меня слышат, но не дают себе слушать — им это просто не нужно. Я употребляю безличный оборот, потому что в этот момент первичной сцены, мое переживание не фиксировалось на каком-то определенном родителе. Полное воздействие этого тотального узнавания — тотального нутряного чувства и сознательной связи с ним — вызвали у меня приступ горького плача. Слезы текли ручьем, они открыли мой нос, и я стал свободно дышать. Я слышал, как я выл, заливаясь слезами. Вот он, момент настоящего плача, истинного плача, когда рыдает все мое существо.
Мне казалось, что мои губы, мой рот, двигались совершенно независимо от меня, помимо меня, без моего участия. Яощущал неудержимую потребность сосать. Реально сосать грудь. Мне было очень трудно это делать. Трудно, потому что мне казалось, что в это действие вторгалось и вмешивалось сознание, высказывавшее сомнение: «Действительно ли это сосание было тем, что я действительно ощущал?» Побуждаемый Яновым, я действительно начал сосать, подчиняясь тому, что мой рот делал совершенно непроизвольно. Всеми своими внутренностями я, в какой-то степени ощущал неудобство. Мне просто нужна была мама, ее грудь, вот и все. Боль внутри меня была той самой болью, какую я испытывал всякий раз, когда допускал в душу чувство моей потребности в маме — мне так ее недоставало — и боль эта — не что иное, как пустота. Эта пустота и заставляла меня плакать. Потом губы мои сами собой произнесли вопрос: «Почему ты никогда не заботилась обо мне?» Но, даже не получив ответа, я уже заранее знал, ощущал это потрясающее отвержение человека, до которого никому нет дела, о котором не заботилась его собственная мать — то есть, она не кормила меня грудью, не брала на руки и очень–очень редко прижимала к груди. (Здесь я коснулся решающего вопроса, и главного смысла слов «очень–очень редко»: я уверен, что моя мать заботилась обо мне, но в меру своего темперамента, в меру своего характера, но недостаточно для моих детских нужд и потребностей.) И сегодня вечером я ощутил следующую фазу этого отторжения, отсутствия заботы — она не желала слышать мой крик и мой плач. Я молча широко раскрыл рот, задавая свой немой вопрос, я растягивал рот очень и очень широко; конечно, я не мог видеть себя, но понимал, что это немой, молчаливый крик. «Почему ты не заботилась обо мне?» — кричал я, понимая, что неопределенное, неясное желание, обуревавшее меня всего лишь час назад, теперь реально сфокусировалось на матери. Мне всего- навсего нужно было зажать сосок ее набухшей молоком груди между беззубыми деснами и чмокающими губами. И вот сегодня вечером я снова — наверное, всего лишь во второй раз в жизни, я ощутил страшный голод. (В первый раз это было до того, как я двадцать шесть лет назад отключил свои чувства, а второй раз это произошло сегодня.) Каким-то образом, все элементы совершенно отчетливого распознавания того, «где я нахожусь», в этот момент сложились в единую связную картину. Меня словно ударили в спину — настолько сильной была эта первичная сцена. Случилось так, будто смысл явился откуда-то изнутри, вырвался откуда-то из области затылка и заполнил мой рот. «Я не могу говорить!» —дико закричал я. Я просто кричал, вопил, визжал. Очевидно, мои стремления были немы, потому что все это случилось тогда, когда я еще не умел говорить. Тогда я еще не научился говорить. Позже, когда я заговорил, мои чувства были уже отключены, я настолько потерял всякое представление о любви, что не мог членораздельно попросить о ней. Меня охватило оглушающее чувство, неуемное желание кричать — не произнося ни единого звука — как кричит ребенок, не осознающий пока своей потребности в любви. Этот крик вскрыл все. Сегодня я прочувствовал все, что не мог прочувствовать, будучи младенцем. Я ощутил ужасающую, разрушительную пустоту, которая вознаградила меня за мою мольбу, крик, плач и неподдельную детскую скорбь и печаль. Помимо этого, я в полной мере ощутил мое понимание того, что меня слышали, но не подумали дать мне любовь, и особенно это касается матери, чью любовь — или ее отсутствие — я ощутил сегодня, как никогда, остро.
Вскоре после этой сцены, когда я, расслабившись, лежал на кушетке, мне пришло в голову, что вся мой жизнь могла обернуться по–другому, если бы в детстве были удовлетворены мои потребности. Если бы меня брали на руки и подносили к груди, когда все мое тело так желало этого…
8 июня
Я дал возможность моему организму призвать к себе на помощь самые укромные и отдавленные части моего существа, чтобы издать громкий и пронзительный крик. Я делаю это постоянно, снова и снова — но, конечно, меня так никто и не услышал. Причина того, что я снова делал это в субботу, заключалась в том, чтобы не оставить и грана сомнений в том, что я кричал достаточно громко для того, чтобы меня услышали. Вот почему мой крик так силен, вот почему он исходит из самого моего нутра, вот почему я кричу так долго. Я знаю, я чувствую, что если я поверю в то, что меня слышали, но не проявили к моему крику никакого интереса, то я почувствую ОДИНОЧЕСТВО, а именно этого ощущения я и старался всеми силами избежать. Кроме того, почувствовать, что я могу покончить с борьбой за удовлетворение потребностей, попросту говоря, прекратить сопротивление, для меня означало бы почувствовать разрушительное знание того, что я практически всегда был одинок, и у меня никогда не было ни малейшей надежды хоть что- то получить. Прекратить борьбу за удовлетворение потребностей означало бы снова почувствовать одиночество, окончательно осознать, что мне просто не на что надеяться, что никогда и не было ничего, что я мог бы получить, что я все время обманывал стараясь вырваться из своей жизни, чтобы получить от родителей то, чего у них никогда не было — любовь.