Шрифт:
Невыездной, я не бывал за границей, даже в Польшу, Болгарию и Румынию не выпустили, когда там печатались мои книги. Месяц в Израиле в 1999 г. — вот и все мое зарубежье. Зато Союз изъездил, как говорится, вдоль и поперек: Спускался в золотоносные шахты Колымы и взбирался на действующий вулкан Тятя на курильском острове Итуруп, штормовал с камчатскими рыбаками в Тихом океане и колесил на оленьей упряжке по ледяным просторам Чукотки, томился от жажды в горах Туркестана и замирал от восхищения перед нетленной красотой мечетей и медресе Самарканда и Бухары... Но куда бы не забрасывала меня журналистская судьба, так и не встретил я места, которое стало бы дороже моему сердцу, чем этот тихий и ничем не примечательный уголок Минщины, хотя там даже речушки поблизости нет, чтобы искупаться в жаркий полдень или на зорьке посидеть с удочкой, глядя, как помахивает слюдяными крылышками стрекоза, примостившись на кончике торчащего из воды поплавка, как тает утренний туман и прозрачной синевой наливается небо. Только темные хвойные леса, в сумеречной глубине которых так сладостно пахнет грибной прелью и разогретой смолой-живицей; и пронизанные лучами закатного солнца веселые пятнистые березовые рощицы; и заросшие упругим вереском, земляничником, иван-чаем и зверобоем поляны; и пологие зеленые холмы, обступившие военный полигон, откуда то и дело доносятся тяжелые взрывы танковых орудий и сухой автоматный треск; и комариные болотца, где буйствуют малинник и крапива; и— клочками, в чересполосицу — небогатые поля, где среди ржи и ячменя скромно синеют васильки. Да еще вдоль дороги Заславль — Крыжевые серые бетонные бункера-доты со стенами в метр толщиной, ни один снаряд не возьмет, и прямоугольными пулеметными бойницами: когда-то неподалеку проходила советско-польская граница. В войну доты не оправдали ни возложенных на них надежд, ни колоссальных затрат, немцы их попросту обошли стороной. С тех далеких пор бункера загадили, превратили в свалки мусора, они заросли травой и кустарником, хотя мальчишек с соседских дач все еще привлекают своей мрачной таинственностью.
Какая притягательная сила для меня заключена во всем этом, понятия не имею. Но одно знаю совершенно точно: разорви я насильственно эту связь — и жизнь моя потеряет всякий смысл.
Мой друг, писатель Михаил Шульман, ветеран и инвалид войны, которого судьба забросила из Могилева в Нью-Йорк, живет на берегу океана, в роскошном шестнадцатиэтажном доме-билдинге, специально построенном для таких, как он, пенсионеров — у каждого прилично обставленная однокомнатная квартира с телевизором, холодильником и телефоном; можешь стряпать сам или питаться в столовой тут же, в доме; бесплатные талоны на такси, чтобы съездить к врачам, и бесплатные лекарства в аптеках; социальные работники занимаются уборкой, стиркой и т.д., — так вот, он, мой друг, который дома жил скученно и трудно, называет всю эту роскошь: «гетто с усиленным питанием», —и он знает, что говорит.
А я не хочу в гетто, и усиленное питание мне вовсе ни к чему, я и так толстый. И вообще я, наверное, из тех недотеп, которые привыкли больше думать о душе, чем о желудке. И с этим уже ничего не сделаешь. Вслед за поэтом Светловым могу повторить, что вполне готов обойтись даже без самого необходимого, а вот без излишеств — не могу. А что такое, с точки зрения здравого смысла, как не излишество, садовый домик, который надо без конца ремонтировать, потому что в нем вечно что-нибудь не так: то крыша вдруг потечет, то пол от близости грунтовых вод сгниет, то печная труба развалится, потому что кирпич, из которого она сложена, ни к черту не годится. И клочок земли, четыре сотки, двадцать на двадцать метров, а сколько же пота на нем пролито! Где еще я смогу в охотку повозиться с лопатой, граблями или секатором? Нигде на свете. Не будет у меня ни яблонь своих, которые состарились вместе со мной, ни вишен и слив, похожих ранней весной на невест в свадебных уборах, ни раскидистых кустов черной, красной и белой смородины, ни колючего крыжовника, где вьют гнезда трясогузки, чтобы бродячие кошки не могли добраться до их птенцов, ни густых зарослей малинника, ни скворечника с голосистым скворцом, который будит меня по утрам своей незатейливой песенкой, ни одуряюще душистых кустов жасмина и сирени под окнами — ничего этого у меня не будет при любом раскладе. Земля за границей дорога, нищим эмигрантам она не по карману. Что же останется? Квартирка в том самом «билдинге» — хоть головой о стены бейся от одиночества, и гранитная набережная, где выгуливают собак? Общественный парк, где твои бывшие соотечественники с утра до ночи режутся в домино, шашки и шахматы, где то и дело звучит тоскливое «а помнишь?..» Московский канал по кабельному телевидению и концерты залетных российских звезд шоу-бизнеса, аккуратно стригущих эмиграцию?
Морковка на новом месте приживается. И очень даже успешно. Особенно юная, едва выскочившая из земли. Старая же долго и тяжело мучается, а то и просто засыхает, как за ней ни ухаживай. Не зря первое поколение эмигрантов называют навозом, на котором впоследствии вырастут прекрасные цветы — их дети и внуки. Не хочешь быть навозом, на котором когда-то что-то произрастет? Человеком хочешь себя ощущать? Ну так сиди и не рыпайся, особенно если это ощущение у тебя напрямую связано с клочком земли в урочище Воловщина.
Бодрая песенка: «Мой адрес — не дом и не улица, мой адрес — Советский Союз», — которую мы когда-то с энтузиазмом распевали, была изначально лживой. Миллионы людей, которые после распада этого Союза оказались в новых независимых национальных государствах «говядиной второго сорта», в полной мере ощутили это на собственной шкуре. Хорошо быть космополитом на объединившемся Западе, где и нормы жизни единые, и демократические традиции давно устоялись, и даже валюта общая; у нас же, «на просторах родины чудесной», которая вдруг стала напоминать лоскутное одеяло, куда лучше, когда «всяк стручок знает свой сучок», свою малую родину, единственную и неповторимую, данную тебе Богом по праву рождения. У каждого человека должны быть корни, чтобы не мотало его по свету как перекати-поле, а уж если и мотает, чтобы знал, куда можно воротиться, чтобы обрести силу, надежду и утешение.
Вот почему мой адрес — не Советский Союз, которого уже нет, и даже не республика Беларусь, а нечто куда более конкретное: урочище Воловщина, садовое товарищество «Зорька», 2-я линия, дом № 49. Именно здесь, а не за дальними морями и горами я ощущаю всю полноту жизни, какой бы трудной и сложной она ни была.
Это сладкое слово: «мое!»
Землю под садовое товарищество, «под дачи» мы получили тридцать пять лет назад, ранней весной 1968 года. Газеты тогда взахлеб трубили о новой благодати, которой партия и правительство оделили горожан. О тысячах и тысячах рабочих, инженеров, интеллигентов, получивших садовые участки, о том, с какой охотой трудится городской люд в свои два выходных на земле. О выдающихся урожаях, которые в пересчете на гектар пахоты, собирают новоявленные дачники, о том, что это не только способствует улучшению их жизни, но и воздействует на рыночные цены —выигрывают даже те, у кого дач нет. Конечно же, о благотворном влиянии нового начинания партии на духовное здоровье народа: люди стали меньше пить, хулиганить, праздно слоняться по улицам. Рабочий или учительница, которым профсоюзная путевка в санаторий светила разве что раз в двадцать-тридцать лет, получили законную возможность отдохнуть с семьей на природе от городской сутолоки и суеты.
На словах все были за дачи для трудящихся. А в райисполкомах годами пылились бесчисленные списки желающих получить заветные четыре сотки. Кстати, почему четыре, а не шесть, как в России? Ну ладно, сказали бы, земли нету, нечего раздавать. Как, например, в Дагестане или Северной Осетии, где вокруг одни горы, а пахотной земли кот наплакал. Но Белоруссия — не Дагестан. Кругом, сколько глаз хватало, лежали втуне сотни, тысячи гектаров необрабатываемых, выпавших из сельскохозяйственного оборота земель. Они заболачивались, зарастали кустарником, бурьяном и чертополохом, Земли было море не мерянное, но чиновники, считавшие себя ее истинными хозяевами, не спешили эту землю делить на клочки и раздавать. Они хорошо знали цену земле, они понимали, что даже несчастные четыре сотки делают человека свободным, а ничто не было так страшно и ненавистно нашим владыкам, как свободный человек, работающий на свободной земле для себя и своих детей.
Использовав эсэровский лозунг «Земля — крестьянам!», чтобы победить в гражданской войне, большевики отняли у крестьян эту землю, едва лишь почувствовали, что их власть достаточно укрепилась. Кронштадтский мятеж, антоновщина, сотни крестьянский восстаний, прокатившихся по всей России и утопленных красными комиссарами в крови, — все это была борьба за обещанную большевиками землю.
Восемьдесят с гаком лет минуло, а наследники тех комиссаров и сегодня, заседая во всевозможных думах и парламентах на просторах нынешнего СНГ, упорно стоят на своем: землю народу в частную собственность не давать! Пусть мужик и дальше остается государственным рабом, ведь рабами командовать куда легче, чем свободным человеком.