Шрифт:
Неожиданно Ботю поддержала сестра, никогда прежде крабиками не интересовавшаяся.
– Да, Люшика, почему так? Энни, Луиза и Камиша все рассказывают про свою Венецию, но кажется, будто они в разных городах жили.
– В чем же по-твоему разница? – заинтересовалась Любовь Николаевна.
– У Луизы Венеция на нашу Москву похожа, где мы жили. Камни, вода, мусор, а между ними люди живут – ссорятся, мирятся, торгуют, любят друг друга или ненавидят. У Энни – как на картинках в книжках: все время вечер, все королевы, все в красивых платьях, свечи горят, отражаются в воде, и музыка играет. А у Камиши – как в сказках у деда Корнея, травка морская тихо растет, ласточки летают, и люди со зверями и рыбами говорить могут.
По сравнению с вдумчивым Ботей его сестра часто казалась Любовь Николаевне пустоватой. Сейчас она готова была признать свою ошибку.
– Люди по-разному видят, это ваша правда, – сказала она. – Камиша больна…
– Она тогда еще здоровая была, – возразил Ботя.
– Ладно. У них просто разный масштаб и способ, которым они смотрят на мир. Мир Энни – это балы, приемы. Она видит всю картину в целом, рисует ее словами, как художник кистью. Камиша всегда умела видеть детали бытия. Она и здесь, в Синих Ключах, сидит и пять часов смотрит, как ласточка гнездо вьет. Она неподвижна, замечает подробности, мир при ней живет своей жизнью. А Энни обязательно нужно в него вмешаться, что-то улучшить, дописать картину… А Луиза просто вынуждена создавать мир силой своей фантазии, и очень странно, что именно он кажется тебе, Атя, наиболее похожим на настоящий.
Атя, как птичка, наклонила голову, обдумывая услышанное.
– Значит, Камиша – наблюдатель, – резюмировал склонный к систематизации Ботя. – Энни – действователь. Луиза – фантазерка. А ты, Люшика, кто?
– Я? – Любовь Николаевна задумалась, потом улыбнулась лукаво. – А я – не пришей кобыле хвост: ни то, ни другое, ни третье… И все – хватит беседы вести, спать давайте, а то завтра все проспите…
Спускаясь со свечой по лестнице из комнаты детей, Любовь Николаевна словно наяву видела три разных Венеции, представленных в ряд на сценах маленьких игрушечных театриков. Когда-то, в детстве, у нее их было несколько штук, и она очень любила с ними возиться, с удовольствием разыгрывая сцены из жизни крошечных картонных актеров. Во время пожара все театрики сгорели вместе с башней, и тогда их потеря была совсем неощутимой в ряду прочих, гораздо более страшных…
Рассказ Ати порадовал, а последний вопрос Боти встревожил молодую женщину. Кто она? Какая из этих сцен пригодна для ее жизни? Почему, вопреки всем обстоятельствам, она никак не может определиться с пьесой, и все переставляет туда-сюда декорации на сцене?
– Сегодня читает Лиховцев, мне не хотелось пропустить, я пришел фактически с инфлюэнцей… На улице такой мороз, доктор запретил мне дышать через рот, а когда дышишь носом, кажется, что на носу вырастут сосульки…
– Сидели бы дома… – проворчал широколицый молодой человек в пюсовой рабочей блузе и отодвинулся подальше от действительно обильно сопливящегося господина, обмотанного поверх чуйки полосатым шарфом.
В просторном, почти квадратном зале коммерческого училища собралось довольно много народу. Решительное преимущество имели девицы разных сословий, но встречались и гимназисты, и студенты, и люди зрелого возраста. Поверх голосов слышались шарканье ног, сдерживаемый кашель и скрип стульев. С мороза оттаивали меховые муфточки, дешевая шерсть, и оттого, должно быть, в воздухе, наряду с запахом дамских духов витал запах мокрой псины.
Докладчик стоял спиной к залу и глядел в окно. Там, в темноте, разрезаемой конусовидным, зеленовато-лиловым светом газового фонаря, кружились и блистали снежинки. Их блеск отражался в темно-синих глазах Максимилиана Лиховцева, придавая им тот же лиловый оттенок. Глаза – словно два замерзающих к утру прудика.
– Ты знаешь, мне кажется, что он путешествовал больше во внутренних, чем во внешних мирах, – чуть приглушив писклявый голос, важно сказала подруге одна из девиц.
– Именно, именно, – поддакнула подруга. – Он удивительный. И необыкновенно, необыкновенно пикантен.
Максимилиан Лиховцев развернулся, бросил на пол зажатую в кулаке пачечку листков с докладом, и начал говорить прямо от окна, опершись сзади руками о широкий подоконник. Его светлые волосы встали надо лбом, как наэлектризованные, образуя подобие нимба.
Голос у докладчика был звучный, несколько: «позвольте, это уже доклад или что…» заглушили шиканьем, девицы опустились на стулья, молодые люди отошли к стенам, а несколько гимназистов сели прямо на пол, высоко подняв острые кузнечиковые коленки.
Максимилиан оттолкнулся от подоконника и пошел к центру зала.
– …Россия похожа на стихи. Длинное, завораживающе прекрасное стихотворение. Смена поясов, народов, ландшафтов. Все в световом и звуковом единстве. Бушующий красками закат, переходящий в мчащийся со скоростью лошади степной пожар, а потом – в пламя бессмысленных и беспощадных бунтов. Эфирный треск северных сияний перекликающийся с треском крымских цикад, песня жаворонка, крик журавлей, сливающийся с ложечным перестуком народного веселья и печальной заунывностью зимних среднерусских напевов и нескончаемых песен степных народов. Тот, кто чувствует себя гражданином этой страны, может писать сегодня только о этом. Частности не имеют смысла, оставим их салонному искусству прошлого. Стать паладинами – таков вызов времени. Вы спросите: почему так? Все очень просто: сегодня как никогда велики задействованные стихийные силы и как никогда велика опасность. Ибо те, кто природой или жизненными условиями лишен рецепторов для восприятия этого, переливающегося континентальным величием меланжевого единства, называемого Россия, тот может воспринять его как застой и захотеть немедленно его разрушить…