Шрифт:
«…Энни, должно быть, уж до мелочей продумала (а может быть, и заказала заранее) наряд, в котором будет выступать на похоронах «бедной Камишеньки», да и прочие тоже как бы не раздражаются, втайне даже от себя: что ж она все не умирает, и не умирает – я помню, как ты все время подтрунивала над этим всеобщим ожиданием, и потому так свободно тебе о том пишу. Меня оно временами трогает печалью, а временами и внимания не задевает, как старый обмахрившийся по кромке халат, который уж давно привыкла носить.
Однако, мне и самой невдомек было – к чему же я так цепляюсь за эту жизнь, которая меня уж, выходит, по-всякому проводила, ведь это не подобает доброй христианке, прилежно уповающей на мудрость и благорасположение Господа Нашего, каковою я всегда себя (получается, опрометчиво?) полагала. Я много думала о том (сама понимаешь, времени для размышлений у меня предостаточно). Только тебе, драгоценная Любочка, с твоею мятежною душою, и по любым меркам особым жизненным путем, я смею признаться в результатах моих размышлений, вне всякого сомнения прискорбных для стоящей на пороге могилы девицы.
«Камишенька – ангел!» – сколько раз я слышала шепот за своим изголовьем! Что ж – падшие ангелы тоже бывают, это всем известно.
Я всегда твердо уверена была (ты со мной спорила – я помню) что душа отпускается Богом на землю из горних высот только для того, чтобы узнать земную любовь – полюбить самой и быть любимой. Если ты и сейчас скажешь: нет, все иначе! – так я спрошу тебя: для чего же тогда? Неужели для того, чтобы основать банк, или шить сапоги, или заседать в конторе? Любовь может быть разной, не только плотской, конечно, но непременно земной, и только в ней – суть и цель.
Надо быть честной: я не выполнила своей земной задачи. Конечно, я люблю родителей, братьев и сестер, всех своих родных, всем сердцем люблю тебя, Любочка, но – что моя любовь? Она – увы! – бессильна, как мои руки и ноги. В чем ее поступок? Каким действием она обогатила и осветила этот мир? Мы обе знаем ответ…
И вот поэтому именно мне грустно и тягостно умирать…»
– Нет! – вслух сказал Степка и спрыгнул со сцены в опавшие листья, сквозь которые бурно пробивалась молодая трава. – Нет, покуда я жив! И черт побери все на свете!..
Он аккуратно свернул письмо, убрал его в конверт и спрятал за пазуху. Птицы заливались на разные голоса, но в их многоголосье действительно чудилась какая-то общая мелодия. Вдоль ручья оранжевыми купами цвели жарки. Их отражения испуганно дрожали в бегущей студеной воде.
– Если в этом суть и цель, то… быть посему! – пробормотал Степан, упрямо набычился и широким шагом двинулся по направлению к деревне.
Глава 19,
в которой Марысю прерывают посреди любимого занятия, у Степки рвется сердце, а Камиша Гвиечелли переживает первое и, должно быть, последнее приключение в своей жизни
Дом стоял серый, с поднятым воротником. Дождь грохотал в водостоках. Небо висело низко, словно распухшая щека. Степка промок насквозь, но не замечал этого и не сходил с места, только громче стучал зубами.
Из дома выходили люди, но все явно не те. Проехала коляска с детьми – должно быть, гувернантка повезла их в гости или на занятия. Пожилой господин уехал на «эгоистке» с поднятым верхом, на коленях – большой, туго набитый портфель. Может, в Думу отправился? Степка не знал, чем вообще занимаются в городе Москве такие люди, как семья Гвиечелли. Ему почему-то казалось, что женщины их непрерывно рисуют акварелью, поют или играют на рояле, а мужчины где-то «заседают». Что последнее значит – он затруднился бы объяснить даже самому себе.
Степка решительно не понимал, чего он, собственно, ждет, и походил на хищника, прогуливающегося у реки, в районе водопоя. Должно же что-нибудь подвернуться! А когда подвернется, он его непременно узнает…
И когда из пасти подъезда, крадучись, выскользнула тонкая фигурка в резиновом синем плаще, раскрыла огромный черный зонт и бойко заскакала по лужам, Степан решительно метнулся вперед:
– Лиза! Лиза, постойте! Прошу вас!
Девочка испуганно остановилась, накрывшись зонтом, и сделалась похожей на мокрый гриб. Потом сделала движение, словно собираясь убежать, но сразу же выпрямилась и, надменно, не глядя:
– Что вам угодно?
– Я Степан, Степан Егоров из Синих Ключей. Вы меня не узнали? Я по делу к вам, прошу оказать божескую милость, кроме вас, и кинуться не к кому, но, простите, Лизанька, отчества вашего не знаю…
Луиза пристально взглянула на изможденного человека, с которого текли ручьи воды. Признать в нем известного ей ражего широкоплечего мужика с вечно прилипшей к губе подсолнечной шелухой было весьма затруднительно. Но возможно.
Признав старого знакомого, девочка сделала быстрое захватывающее движение зонтом, затаскивая Степку в свой круг – блестящие глаза, вздыбленная шерстка: